Расстрига никогда не думал, что будет страдать без России. Никогда он не предполагал, что северная страна, куда его вывезли и которая поначалу ему понравилась своей аккуратной, опрятной бедностью, вызовет раздражение и ему станет тоскливо на чистых улицах небольшого городка на берегу студеного моря со сделанными из камня на сотни лет домами. Ему казалось, что на этом пространстве нет жизни. Этой жизни не было ни в лавках, возле которых не толпился народ и не бродили пьяницы, ни в местных кабачках, где крепко выпивали по выходным дням, но никогда не дрались, ни на продутой холодным ветром площади с ратушей. Иногда он заходил в кирху, но и там его отпугивали строгость и пустота. Среди этих людей едва ли удалось бы ему стать законоучителем. Не пошли бы к нему эти гордые, суховатые женщины, не понесли бы своих детей, не сделались бы его учениками и послушниками эти мужчины. Никто бы не защищал его от полиции или местных властей, если бы он вздумал с ними повздорить, никто из этих законопослушных людей не понял бы, что такое чан кипящий, и не стал бы в этот чан бросаться, точно здесь, в этом чуждом холодном мире, странным образом сбывалось реченное некогда епископом Феофилом: ничего никому не проповедуй, кайся и молись, молись и кайся и больше ничего.
Деньги, переданные ему людьми, которые его сюда перевезли, скоро кончились. Он попросил новых, ему дали немного и сказали, что больше, пока он не напишет книгу про хлыста и царицу, не дадут. Их жадность так возмутила и оскорбила его, что он хотел швырнуть бумажки господину с аккуратной бородкой и пригрозить ему: «Пойду и сдамся».
Швырять деньги он не стал и угрозу свою не озвучил, но запомнил, и в минуты особой тоски она утешала его. Он представил, как это произойдет и о его возвращении напишут в газетах. «Иеромонах-расстрига Исидор принес покаяние перед Государем и матерью Церковью». Пусть даже посадят, вернут в арестантские роты, но он успеет пережить тот миг известности, без которой он не мог теперь жить, как застарелый наркоман без морфия. Но еще больше и острей он страдал, оттого что рядом с ним не было женщин. Похотливый, разжигающийся от одной мысли, от одного мелькнувшего в голове образа или воспоминания, Исидор испытывал необычайные муки плоти, но пойти к проститутке не мог. В соседнем большом портовом городе продажных женщин было немало, они жили на улицах, примыкающих к морю, и иногда он ездил туда, но всякий раз что-то останавливало его. Покупать женщину за деньги ему не позволяла не жадность, не стыдливость, не боязнь подцепить дурную болезнь, а неведомое чувство, которое он не умел объяснить, но ближе всего оно было к брезгливости. Исидор не мог допустить, чтобы его чистое красивое тело соприкоснулось с телом нечистым, чтобы его драгоценное семя упало туда, где не раз смешивались другие мужские семена. Иногда он смотрел на платье, в котором сбежал за границу, и с ненавистью и одновременно вожделением думал о женщине, что его носила. Он ненавидел мужчину, которому эта женщина принадлежала, и однажды в припадке ярости разодрал платье, мучительно представляя, как сделал бы это на ней… Чтобы хоть как-то похоть унять, стал много пить, а вместе с тем и есть и за несколько месяцев растолстел, обрюзг. Ел и пил он ночами, а днем тусклыми безжизненными глазами смотрел вокруг себя. Учить тарабарский язык, на котором тут говорили, он не собирался и все чаще думал о том, что зря согласился на побег, жил бы и жил в этих ротах, среди своих. Можно было бы попробовать тайно перейти границу обратно, но он боялся не того, что его поймают, не тюрьмы, он боялся мести со стороны темных людей.