Вместе с мыслями о домашних навалилась тоска, от которой он знал одно только средство: ресторан, огни, муз
И даже государь, которого они так любили, даже государь был сильнее привязан к собственной семье, чем к стране. Это было понятно, но неправильно. Он не мог ему этого сказать, даже намекнуть не мог, потому что знал, чувствовал свои границы, он мог только молиться и верить, что как-то выкрутится, спасется и с ним вместе спасется Россия, проскочит сквозь все ловушки, случится русское чудо, как не раз случалось, и все одолеет, кончится злая полоса неудач, одумаются русские люди, изгонят беса, отмолят Россию ее праведники. Только, видно, Господь замыслил иное, и сокращалось время, и надвигалось страшное, и единственное, что ему, не по своей воле угодившему в самое сплетение этих событий, оставалось — пить да плясать, хоть и ноги стреножены, плясать да пить, пока играла на его заказ муз
5
А изгнаннице Ульяне время казалось долгим, ненужным, лишним, как в младенчестве. Кажется, месяц прошел, а это только неделя. Она много бродила в одиночестве по большому городу, и ее чувство к нему стало меняться. Она вдруг поймала себя на мысли, что прежде совсем не знала Петербурга — к новому названию она так и не привыкла, — ибо ее жизнь ограничивалась несколькими улицами и площадями недалеко от дома и гимназии, а огромное пространство, лежавшее за их пределами, было ей неведомо, и теперь Улины ножки исходили все набережные и острова. Она жадно всматривалась в людские лица, и новое чувство возникало в ее сердце в эти часы. Ей нравилось наблюдать за детьми и стариками, она заглядывала в окна чужих домов, ей хотелось обо всем узнать, все выведать и испытать. Кто эта женщина в высоких ботах, которая торопливо идет по Миллионной, о чем говорят двое господ на Итальянской и почему плачет девочка на Английской набережной? Есть ли семья у старика, сидящего подле Владимирского собора, и откуда и зачем пришли на Невский эти бабы с настороженными глазами? Она больше не хотела от людей бежать, они сделались ей интересны. Уля точно чего-то или кого-то искала и, сама не додумывая эту мысль до конца, смутно догадывалась, что ищет мать, которая в этом городе где-то жила. Она должна была ее найти, однако матери нигде не было, вернее, мать смотрела ей в спину, но себя не обнаруживала и, стоило Уле внезапно обернуться, успевала спрятаться, зато однажды в толпе солдат возле Витебского вокзала мелькнуло другое знакомое лицо.
— Алеша, ты?
Накануне захолодало и выпал снег, который теперь, когда так же резко потеплело, падал с крыш и тек по тротуару.
— Алеша!
На них смотрели люди с винтовками, до Ули доносились грубые слова, но она ничего не слышала, не понимала, только видела неизменившиеся синие глаза и длинные девичьи ресницы.
— Почему ты не писал?
— Ранен был в руку. Пальцы зацепило. Лечился долго. — Он говорил отрывисто, нехотя, но она не замечала этой неласковости.
— Какой ты молодец, Алешенька! — Уля жадно вдыхала запах табака, и ей хотелось к нему еще сильней прижаться, обнять его, обо всем расспросить. Все ее обиды, все наговоры показались в тот миг такими же глупыми и непрочными, как рисунки нашеломском песке.
— Я все время о тебе думала, я молилась за тебя, я тебя ждала.
Она не думала о нем никогда, не ждала его и не молилась, она забыла его, но, когда говорила эти слова, не обманывала его нисколько, ибо только сейчас поняла, что ее забвение было неправдой, мнимостью — а на самом деле думала, только не знала, что думала, молилась, того не ведая, и ждала.
— На фронт скоро, Алешенька?
Он ответил не сразу, поглядел в сторону, сплюнул презрительно:
— Нам хватит. Пусть господа идут.
— Алеша, — опешила она, — нельзя так, у меня отец добровольцем, он без вести пропал, он…