Повторяю, в данном предположении нет ничего ни оскорбительного, ни удивительного, чем это могло бы быть, скажем, лет пятнадцать назад — то есть в предположении, что постмодернистский автор являет некую новую форму тотальности. Тогда бы это было неуместно и неприятно для самого автора, так как формы тотальности, и языковые, и институциональные, были как раз основным объектом противостояния, да и подобное предполагало бы автора как художника ретроградного, в то время как постмодернистские устремления в то время были чертами новаций и радикализма. Ныне и сам постмодернизм, и его адепты давно миновали пору героического становления этого направления и находятся в поре своей подступающей классичности, отодвигающей их из сферы актуальности в прохладные и заслуженные (а иногда и не очень заслуженные) музейные и монографические пространства, превращая их в примеры и объекты для противостояния новым нарастающим и пока неопределенным типам и родам художественности и артистического поведения.
К тому же явить некую новую систему тотальности, утвердить ее в культурном пространстве и стать ее символом, именем ее обозначения, типа: как у такого-то — вещь весьма и весьма заманчивая с точки зрения завоевания культурного пространства и культурной памяти. Стать, например, неким новым Малевичем (пусть и более мелкого масштаба). Но мне все-таки представляется, что подобного рода суждения относительно жанра и структуры моих азбук не совсем корректно.
Во-первых, в нынешней ситуации в мире литературы и изобразительного искусства давно уже нельзя судить о каком-либо тексте, исходя из точки зрения тотальности самого текста, не принимая во внимание иные тексты и формы проявления автора. И если обратиться ко всему объему, мной проделанного и проделываемого как в сфере литературы, так и в изобразительном искусстве и в сфере перформанса, данные азбуки предстанут частным случаем, частным жестом в большом проектe длиной в жизнь.
Во-вторых, количество азбук, переваливших за сто, являeт такое разнообразие материала, в них впихнутого, такое разнообразие пользования самой структурой азбуки, что в сумме все это вряд ли дает возможность предположить некую общую возможность их тотально-однообразного покрытия действительности. К тому же, как мне кажется, нельзя не замечать огромное число деконструирующих, игровых и нарочито волюнтаристских элементов внутри самих азбук, ставящих под вопрос именно их тотальность.
Вообще-то, мы живем в окружении и в пределах многих физическо-антропологических заранее предложенных нам тотальностей (те же гравитация, прямохождение, биологические функции, язык, культурная и социальная память и пр.), которые мы обычно выносим за скобки. Так что, конечно, говоря о нетотальностях или о стремлении к ним, мы всегда говорим о неких соотношениях элементов внутри этих скобок, при том, что вынесенное за скобки своей достаточно сильной энергетикой всегда влияет на соотношение этих элементов внутри скобок. Поэтому, описывая что-то или приписывая что-то чему-то, мы всегда должны иметь это в виду и делать массу оговорок. К тому же, конечно, все тотальные амбиции можно исследовать и деконструировать только на примере и при помощи самих тотальных структур, что тоже производит определенные искривления как в самом художественно-культурном продукте (который как бы неизбежно в слабой иммунитативной форме заражается этой болезнью), так и в восприятии исследователя.
Естественно, повторяюсь, что после стольких лет доминирования постмодернистской уклончивости и все-относительности, естественны и реакция и желание найти возможности нового искреннего и прямого высказывания. Это желание входит и в стратегии культурологического поиска желанием отыскать предшественников и неосознанным стремлением вчитать в опыт изучаемых и исследуемых предшественников подобные же интенции. Весьма показателен пример с культовым текстом русской литературы — пушкинским «Евгением Онегиным». Через небольшой исторический промежуток времени, в соответствии с попыткой общей тотализации творчества Пушкина, предпринятой Достоевским и принятой всей тогдашней русской культурой, один из его главных героев Владимир Ленский, поданный в самой поэме весьма иронически, приобретает черты героизма и абсолютно-исповедальной искренности в опере Чайковского. И только игровые и деконструирующие стратегии ХХ века опять заставили исследователей и читателей обратить внимание на игровые и просто даже гаерские черты поэтики Пушкина.