Я сказал ему, что если бы мы упрочению союза с Россией принесли в жертву наши отношения со всеми остальными державами, то при нашем открытом географическом положении мы оказались бы в опасной зависимости от России в случае резкого проявления Францией и Австрией стремления к реваншу.
Уживчивость России с державами, которые также не могут существовать без ее доброжелательности, имела бы своп пределы, в особенности при такой политике, как политика князя Горчакова, напоминавшая мне порой азиатские воззрения.
Часто он отстранял всякое политическое возражение аргументом: «L'empereur est fort irrite» [ «Император очень раздражен»]; на это я обычно иронически отвечал: «Eh, le mien donc!» [ «мой тоже»]. Шувалов заметил на это «Gortschakoff est un animal» [ «Горчаков — скотина»], что на петербургском жаргоне не так грубо понимается, как звучит, — «il n'a aucu¬ ne influence» [ «он не пользуется никаким влиянием»]; вообще Горчаков обязан тем, что он формально еще ведет дела, только уважению императора к его возрасту и прежним заслугам.
По какому поводу Россия и Пруссия могли бы когда-либо серьезно вступить в конфликт? Нет между ними такого вопроса, который был бы достаточно важным поводом. С последним я согласился, но напомнил об Ольмюце и Семилетней войне [29].
Ссоры возникают и по маловажным причинам, даже из-за вопросов формальных. Некоторым русским, и помимо Горчакова, было бы трудно считать друга равноправным и обращаться с ним соответственно. Лично я не придаю значение внешним формам, но теперешней России свойственны пока не только внешние формы, но и претензии Горчакова.
Я отклонил тогда «выбор» между Австрией и Россией и рекомендовал союз трех императоров или, по крайней мере, сохранение мира между ними.
Глава 29 Тройственный союз
I
Тройственный союз, которого я первоначально пытался добиться после заключения Франкфуртского мира [1] и относительно которого я уже в сентябре 1870 г., в бытность мою в Мо (Meaux), зондировал мнение Петербурга и Вены, представлял собой союз трех императоров, [заключенный] с задней мыслью присоединить к нему и монархическую Италию. Союз этот был направлен к тому, чтобы вести борьбу, которая, как я опасался, в той или иной форме предстояла между обоими европейскими направлениями, прозванными Наполеоном республиканским и казацким. По нынешним понятиям я назвал бы их, с одной стороны, системой порядка на монархической основе, а с другой стороны, социальной республикой, в которой антимонархическое развитие медленно или скачкообразно снижается до тех пор, пока созданное этим невыносимое состояние делает, наконец, разочарованное население восприимчивым к насильственному возвращению монархических учреждений в цезаристской форме. Избежать этого circulus vitiosus [порочного круга] и по возможности уберечь от него современное поколение или его потомство я считаю задачей, заслуживающей большего внимания у еще жизнеспособных монархий, чем соперничество из-за влияния на осколки национальностей, населяющих Балканский полуостров. Если монархические правительства не проявят понимания необходимости сплотиться в интересах государственного и общественного порядка, а покорятся шовинистским чувствам своих подданных, то я боюсь, что предстоящая международная революционная и социальная борьба примет еще более опасные формы и что победа монархического строя будет труднее. Ближайшее средство застраховаться от этой борьбы я с 1871 г. искал в союзе трех императоров и в стремлении предоставить монархическому принципу в Италии возможность твердо опираться на этот союз. Я надеялся на прочный успех, когда в сентябре 1872 г. состоялось свидание трех императоров в Берлине, а вскоре затем, в мае следующего года, визиты моего императора в Петербург, в сентябре — итальянского короля в Берлин, в октябре — германского императора в Вену. Эта надежда впервые омрачилась в 1875 г.
подстрекательствами (Hetzereien) князя Горчакова, распространявшего ложь, будто бы мы намеревались напасть на Францию, прежде чем она оправится от своих ран.
Во время люксембургского вопроса (1867 г.) я был принципиальным противником превентивных войн, т. е. таких наступательных войн, которые мы вели бы только на основании предположения, что впоследствии мы должны будем вынести войну с лучше подготовленным неприятелем. То, что в 1875 г.
мы победили бы Францию, было, по мнению наших военных, вероятным, но не так уж вероятно было то, что прочие державы остались бы нейтральными. Если уже в последние месяцы до версальских переговоров [2] меня ежедневно беспокоила опасность европейского вмешательства, то видимая злонамеренность нападения, предпринятого нами только для того, чтобы не дать Франции опомниться, послужила бы желанным предлогом сначала для английских фраз о гуманности, а затем и для России предлогом найти переход от политики личной дружбы обоих императоров к холодной политике русских государственных интересов, сыгравших решающую роль в 1814 и 1815 гг.