Я спросил Мольтке, считает ли он нашу [операцию], предпринятую у Прессбурга, опасной или же не внушающей опасений. До сих пор наша репутация оставалась незапятнанной. Если можно с уверенностью рассчитывать на благоприятный исход, то следовало бы дать произойти сражению и установить начало перемирия на полдня позже; победа, естественно, укрепила бы наше положение при переговорах. В противном случае лучше было бы отказаться от этого предприятия. Он ответил мне, что считает исход сомнительным, а операцию — рискованной; впрочем, на войне все опасно. Это заставило меня рекомендовать его величеству такое соглашение о перемирии, согласно которому военные действия должны были прекратиться в воскресенье, 22-го числа, в полдень и не могли быть возобновлены до полудня 27-го числа. Генерал фон Франзеки получил 22-го утром, в 71/2 часов, извещение о наступающем в тот же день перемирии и приказание сообразовать с этим свои действия. Сражение, которое он вел под Блуменау[112], должно было быть поэтому прервано в 12 часов.
IV
Тем временем у меня шли конференции с Карольи и Бенедетти, которому благодаря неповоротливости нашей военной полиции в тылу армии удалось в ночь с 11 на 12 июля добраться до Цвиттау[113] и появиться внезапно перед моей постелью. На этих конференциях я выяснил условия, на которых мир был достижим. Бенедетти заявил, что увеличение Пруссии максимум на 4 миллиона душ в Северной Германии при сохранении линии Майна в качестве южной границы не повлечет за собой французского вмешательства, и указал, что такова основная линия наполеоновской политики[114]. Он, несомненно, надеялся образовать южногерманский союз в качестве филиала Франции. Австрия выступила из Германского союза и готова была полностью признать порядки, которые король введет в Северной Германии, при условии сохранения целостности Саксонии. Эти условия заключали в себе все, что нам было нужно: свободу действий в Германии.
По приведенным выше соображениям, я твердо решил превратить принятие австрийских предложений в вопрос доверия кабинету. Положение было затруднительным; всех генералов объединяло нежелание прервать наше до сих пор победное шествие, а король чаще и с большей готовностью шел в те дни навстречу влиянию военных, нежели моему. Я был единственным человеком в главной квартире, который нес в качестве министра политическую ответственность и который обязательно должен был составить себе то или иное мнение о ситуации и принять то или иное решение, не имея возможности ссылаться впоследствии на чей-либо посторонний авторитет в виде ли коллегиального решения или приказов свыше. Как сложится будущее и каков будет в зависимости от этого приговор света, я, как и всякий иной, не мог предвидеть, но из всех, кто был налицо, один лишь я был по закону обязан иметь, высказывать и отстаивать свое мнение[115]. Я составил себе это мнение в упорном размышлении о нашем будущем положении в Германии и наших будущих отношениях с Австрией, готов был нести за него ответственность и отстаивать его перед королем. Мне было известно, что в генеральном штабе меня называют «Квестенберг в лагере», и отождествление меня с валленштейновским придворным военным советником не слишком льстило мне[116].