Правда, в животном мире тоже бывают экологические нарушения: города переполняют вороны, а где есть вода – чайки. Они лишили города певчих птиц. Их нужно отстреливать.
А что делать со склочниками в научных учреждениях, которые тоже уничтожают «певчих птиц» – людей, способных к научной работе? Находят у них идеологические ошибки, перегибы, загибы, уклоны, методологические неправильности и пр.? Я думаю, что наши законы слишком для них демократичны, охраняют их, тогда как полагалось бы охранять здоровую часть коллектива от них. Что, например, делать с громилой В., позорившим нас за рубежом и со все нарастающей силой продолжающим разваливать учреждения, в которых его принимают на работу после изгнания (с огромным трудом) из очередного научно-исследовательского и педагогического института. Ведь он не один! Изменить порядки и привлекать к ответственности за ложные доносы.
Если в письме, обращенном таким хищником в вышестоящие организации, есть неподтвержденные данные, – немедленно привлекать к ответственности. А по телевидению открыть новую передачу «В мире людей», в которой рисовать психологию людей хороших и плохих, порядочных и лжецов, создающих хорошую атмосферу вокруг себя и разрушающих общество. Передачу по психологии поведения.
К. И. Чуковский рано ложился и рано вставал. Если гости засиживались, он им говорил: «80 лет не 70 лет. Извините, я иду спать». Из рассказов Д. Н. Чуковского.
Курение когда-то (в 1660 году) считалось в Англии медицинским средством, чтобы не заболеть чумой.
Удивительное ощущение – слушать свой голос через микрофон. Первый раз я думал, что это вообще не мой голос. Потом решил – микрофон искажает мой голос.
Конечно, голос для меня другой, отчужденный: это ясно, но ведь он для меня и не меняется с годами. Я не слышу старческой хрипотцы. Он для меня остался тем, чем он был для меня в 19 лет. Этого ведь не объяснишь тем, что он проходит к моему слуховому аппарату через другую среду. Мои интонации ведь не меняются (по идее) от того, через какую среду я слышу свой голос? А между тем мои интонации после появления магнитофонов были для меня своего рода «открытием».
Чужой голос, отделившийся от меня, – это ситуация «Носа» Гоголя. И в какой-то мере то же самое с моим изображением на экране телевидения, и даже на хороших (непременно хороших) фотографиях. Я вижу чужого человека, который не во всем мне нравится – даже иногда очень не нравится. Особенно не нравится появление во мне на моих изображениях какой-то сладковатости. Кто-то чужой для меня отделился от меня. Мой двойник ходит по экранам, звучит с пластинки фирмы «Мелодия» (я говорю о «Слове о полку Игореве», читаю его текст).
Как сейчас упростилась бы ситуация для Достоевского (с его «Двойником»), для Гоголя. Я думаю, что и Андрей Белый не успел ухватить ситуацию, открывавшуюся перед ним с появлением кинематографа и граммофона.
Если из-за чего-то стоит ездить в Кисловодск отдыхать, то это из-за Косыгинской тропы (так люди прозвали длинный новый терренкур, проложенный по идее А. Н. Косыгина). Тропа развивается как музыкальное произведение – не только со сменами открывающихся с нее видов, но и настроений. По-разному хрустит под ногами песок, разный в ней воздух – всегда по-своему прекрасный. На этой тропе мы стали встречаться с Козинцевыми: сперва незнакомые друг другу, потом как-то познакомившиеся, а затем и ставшие уславливаться о совместных прогулках.
С первой же встречи меня поразило лицо Г. М. Козинцева: очень усталое, очень много пережившего человека. Потом я понял: быть автором фильмов – это тяжелейший труд и тяжелейшее сопереживание со всеми героями своих фильмов: с Башмачкиным, с Максимом, и с Дон Кихотом, и с Гамлетом, и с королем Лиром. Но и не только с ними – и с Санчо Пансой, и с Офелией, и с Корделией, и со всеми, кто так или иначе входил в плоть и кровь его состраданий. А ведь бесконечно много читая, обдумывая, режиссерски примериваясь, он вводил в круг своего сострадания все величайшие трагедии мира и историческую драму XX века. Все это отложилось на усталом лице Григория Михайловича – усталом не сиюминутной усталостью, а той усталостью, которая многократно осеняла его лицо за его долгую жизнь. Долгую! Ибо можно прожить коротко и сто лет, но жизнь Григория Михайловича была долгой, ибо он присоединил к ней десятки других жизней, ставших для него своими, частью его мыслей, чувств. В его лице можно было заметить отсветы и Ю. Ярвета, и О. Даля, и трагической Ужвий.
В рабочих тетрадях Григория Михайловича, изданных в 1981 году под названием «Время и совесть», я нашел подтверждение своим первым впечатлениям: «Фильм, особенно заканчивающийся, – писал Григорий Михайлович, – всегда являлся для меня почти физическим мучением. Я до боли ненавидел, приходил в отчаяние от неудач: они были повсюду, и я выбивался из сил, стараясь их исправить.
Потом, как боль, фильм утихал, оставляя меня.