Известен еще один рассказ Лили Юрьевны о том, как Маяковский, вернувшись из Берлина, выступая перед широкой аудиторией, пересказывал берлинские впечатления Брика, выдавая их за свои. Своих же впечатлений никаких не имел, поскольку все дни и ночи в Берлине просидел за картами. Его недостойное поведение глубоко возмутило Лилю Юрьевну и будто бы послужило непосредственным поводом для ссоры или, если угодно, размолвки.
<...> но даже если повод был именно этот, причина все же в другом. Причина была – его приставание, его требование верности и постоянства, то есть тех самых мещанских добродетелей, от которых, по всем исходным установкам, он должен был бежать как черт от ладана. Легко обличать мещанство массы, каково-то отказываться самому!
<...> Если видеть <...> не одну только Лилю Юрьевну, но обоих Бриков <...> то исправительно-трудовая отсидка Маяковского приобретает более широкий смысл. Начинался ЛЕФ – и журнал, и группа, – предприятие хлопотное и сложное. Надо было слегка придавить Маяковского, добиться большего послушания, чтоб оградить серьезное важное дело от случайностей, связанных с его импульсивностью и чрезмерно разросшимся самомнением.
Можно возразить, что придавить Маяковского, начиная ЛЕФ, не имело никакого смысла, потому что деньги-то компетентные органы давали именно под Маяковского. Главный-то был он. Но Карабчиевский не понимает и другой темы – вот этой самой любви и связанных с нею мифов мещанского счастья. Не понимает того, что эта тема была поставлена в порядок дня революцией. Ведь пиша о Маяковском, он прочитал весь комплект «ЛЕФа» и «Нового ЛЕФа»; как же он не заметил там, к примеру, поэмы Асеева «Лирическое отступление»? Это у Асеева полный аналог «Про это». То есть тема не индивидуальная, не личная, не Лили одной касающаяся, но и, так сказать, Оксаны (асеевской).
Асеев поэт сейчас начисто забытый, а когда-то входил в десятку лучших, его высоко ставили и Мандельштам, и Тынянов. Я не знаю, что с ним произошло, почему он утратил свое несомненное мастерство; советскую ли власть в этом винить? Но Пастернака, например, она не испортила. А ведь Асеев вроде бы ни в чем предосудительном в смысле советского сервилизма не замечен; что называется, не расстреливал несчастных по темницам. (Не взял в судомойки Цветаеву? Кажется, это апокриф.) «Лирическое отступление» – хорошие стихи. В школе упоминались строчки: «Как я буду твоим поэтом, / Коммунизма племя, / Если крашено рыжим цветом, / А не красным время?» Все это списывалось на НЭП: мол, люди, искренне приветствовавшие революцию, были травмированы зрелищем частично реабилитированной мелкобуржуазной стихии. Я не думаю, что богатый ассортимент продовольственных товаров и всяческой галантереи так уж травмировал Маяковского или Асеева. Но травма была, это факт. И не галантереей расстроились, а тем несомненным фактом, что революция не сумела ни на йоту изменить, не то что ликвидировать самую будничность существования, самый его физический состав. Что, грубо говоря, не исчезла необходимость есть, пить и совокупляться. А ведь надежда на это была, вот в чем дело. И мы ни в коем случае не должны забывать, что подобного рода космические, онтологические утопии действительно владели сознанием тогдашних людей, причем талантливейших из них, вроде Шкловского с Маяковским, что революция действительно провоцировала подобное умонастроение. У С.Л. Франка есть замечательная статья, где объясняется феномен революционного утопизма: таковой есть стремление не политический или экономический строй изменить, а космический строй бытия. И вот оказалось, что это как раз и невозможно, что нужно опять тянуть ту же волынку: влюбляться, жениться и деньги в семью носить. Кормить птенцов, как сказал бы Расплюев.