– Вывертывайся, как знаешь. А женщинам еще труднее. Хоть замуж выходи...
– Ну, чтобы замуж – это надо очень большую силу.
– Что же касается... Уже поднималось это. Уже положили в общем: относительно пола, в физиологическом смысле, для нас выгоднее воздержание.
– Мы ведь не обманываем себя, мы ведь отлично знаем, что всё это... ну любовь, ну брак, ну семья, ну дети, вообще всё это страшно важно! И... И как-то сейчас не очень важно. То есть некогда про это. Да, про это потом. Это должно устроиться. Только бы не так, как у них. Да так мы и не можем.
Пьеса «Зеленое кольцо» – о ненужности половой любви, «секса», о необходимости пожертвовать ею во имя лучшего будущего. Демонстрируется конфликт поколений, вина отцов и матерей, не могущих отказаться от половой жизни. Будущее – светлое, но неопределенное – в отказе от пола, от тяжести и проклятия плотской жизни, в некоем мистическом развоплощении. В этом своеобразное обаяние пьесы – в соединении гимназического языка с мистикой. Но мистика, в русской традиции, не такая уж и таинственная, у нее в русской литературе было и прошлое – «Что делать?» и будущее – хотя бы и в «Цементе» Гладкова. Зинаида Гиппиус, декадентская Мадонна, оказывается смесью Веры Павловны с Марией Башкирцевой, отказавшей в любви самому Мопассану. Не такое уж она, Гиппиус, заморское чудо, недаром же «Зеленое кольцо» полно реминисценциями шестидесятнического нигилизма. Общая, «русская» основа – напряженный морализм, идущий от растерянности перед парадоксальностью жизненных ситуаций. Трудно в молодости принять грязь жизни за норму бытия. Впрочем, скажем по-пастерниковски «грязца» и вспомним заодно, как в «Живаго» молодые люди отказываются от «пошлости»: это реминисценция самой настоящей Гиппиус. Молодым трудно примириться с мыслью о том, что, натренировавшись и принюхавшись, можно из этой грязцы извлекать удовольствия. Жизнь поневоле делает циником. Есть и альтернатива: не хочешь стать циником – не живи. Вот это и есть русский соблазн, психологическая подоплека которого весьма элементарна, но который в метафизической проекции приобретает видимость религиозной значительности. Но «русским» этот соблазн можно назвать в одном-единственном смысле: русские народ культурно молодой, не научившийся заменять экстатические восклицания ухмылкой. То же самое было ведь и в Европе: в Средние века. Так что о Гиппиус следует сказать, что при всем ее модернизме она самый настоящий реликт Средневековья, средневекового религиозного маньеризма. Она была бы очень на месте в процесс каких-нибудь флагелянтов, она туда стилистически тяготеет.
Но ведь флагелянтам тоже что-то открывалось, неясное для трезвых мудрецов (а такие были и в Средние века, да хоть сам Фома). И Гиппиус посрамила мудрость очень многих в годы войны и революции. Можно даже сказать, что она была единственно трезвой среди пьяных. Она, скажем, была против войны: не пораженец, но и не патриот:
А в семнадцатом году уж точно не было никого ее умнее:
Или: «О, петля Николая чище, / Чем пальцы серых обезьян!» Или: «Мы стали псами подзаборными, / Не уползти! Уже развел руками черными / Викжель – пути...»
Сама она говорила не о трезвых и пьяных, а об ответственных – и безответственных. Такими у нее представлены Блок и А. Белый. О Блоке, ее «лунном друге», она пишет: