И поэтому говорить, что поэмы «Про это» или «Лирическое отступление» продиктованы какими-то элементарными чувствами, вроде ревности, не совсем правильно; совсем не правильно. У Маяковского есть строчки: «Любить – это значит с простыней рваных срываться, ревнуя к Копернику, его, а не мужа Марьи Иванны считая своим соперником». А у Карабчиевского получилось, что Маяковский ревновал к мужу Марьи Иванны – то ли к Осе, то ли еще к какому-нибудь Примакову.
Я хочу кое-что процитировать из асеевской поэмы – напомнить российским читателям о существовании такого поэта.
Вот одна из вступительных строф: «А если друг – возьми его за локоть / И медленной походкой поведи. / Без выкупа, без всякого залога. / Туда, где мы томимся, победив!» Вот камертон: победив – мы томимся, революция томится, то есть не победила. Теперь целую главку процитирую:
Самое последнее четверостишие асеевской поэмы звучит так: «Если делаешь все вполовину – Разрывайся ж и сам пополам! О, кровавая лет пуповина! О, треклятая губ кабала!»
Вполовину сделана – революция: она так и не сумела уничтожить элементарные формы бытия – настолько элементарные, что уже даже и «бытие» говорить не хочется, а нужно сказать – быт. Тут же напомню, что слово «элемент» значит стихия. Вопрос: чем была революция – новой утопией, новым организационным проектом – или стихией? Конечно, это была стихия, со всеми элементами пугачевщины. Но в том и проблема, что космические революционеры хотели из освобожденной от традиционных культурных форм стихии сделать новую, небывалую культурную форму, в которой уже никакой стихии не будет места – грубо говоря, полу не будет места. Это была тайная мечта всех русских поэтов двадцатого века и гениальнейшего из них, Александра Блока. Согласен: ни Асеев, ни даже Маяковский не обладали гением, сравнимым с блоковским, но владела ими та же мечта о космической переделке мира. Почему такая мечта вдруг иногда завладевает не только поэтическими гениями, но и целыми странами, я сказать не могу, не умею, не понимаю. Но это – так. Нельзя не видеть этого мотива в русской большевицкой революции, в первых ее утопических проектах. И эти проекты вдохновляли – вдохновляли поэтов. И поэты же острее всех реагировали на обозначившуюся реальность – крах проекта, гибель утопии. Почему это так травмировало не только нежного средневекового рыцаря Блока, не только урбанного невротика Маяковского, но и вполне, кажется, здорового парня Асеева, – я опять же не знаю. И почему сцену элементарного совокупления на полосатом матрасе – хотя бы и поперек, а не вдоль – он счел метафорой конца революции, я не понимаю. Вижу и слышу только, что так оно и было, так поэт и видел.