Гоголь долго не мог найти внешних путей жизни, которые давали бы простор всем его запросам. Среди разных блужданий его особенно показательны его претензии стать ученым, для чего, собственно, не было данных в складе души Гоголя. Знаний у него было достаточно, чтобы претендовать на звание профессора, — это убедительно показал в свое время Венгеров. Гоголь много читал по истории, у него складывались интересные обобщения («крупные мысли», как он говорил); Гоголю
3. Собственно ненужная и непонятная поездка за границу, ненужная и непонятная затея стать ученым, дают уже сами по себе материал, чтобы говорить о «странностях»
у Гоголя. Но «загадочного» во всем этом нет ничего, как вообще нет ничего загадочного в людях, у которых, при богатстве их души, нет самостилизации, позировки, в силу чего встают из глубины души «иррациональные», т. е. не соответствующие основным направлениям душевной жизни желания и порывы.
Но есть в биографии Гоголя факты, которые все-таки поражают тех, кто знакомится с тем, как Гоголь относился к другим людям. Заметим тут же, что у Гоголя на всю жизнь сохранились подлинные дружеские, можно сказать, нежные отношения к нескольким товарищам (Прокопович, Данилевский). В Петербурге и Москве у него сложились крепкие дружбы с Плетневым, Шевыревым, Аксаковыми, Щепкиным, Погодиным. Нельзя поэтому говорить, как это часто говорят (ссылаясь на С. Т. Аксакова), что Гоголь оставался всегда замкнутым, никого не любил. Ему претило, правда, то обожание, которое ему выказывали все Аксаковы — Гоголь считал их отношение «приторным», не выносил этого. Но ведь это совершенно нормально! А если вспомнить, что необычайная слава, которую принесли ему его рассказы и повести, вызывала интерес к нему со всех сторон, то понятно, что это крайне стесняло, часто просто разражало его. Гоголь в ранние годы, правда, искал славы, но его слава настолько переросла все его мечты, что она стала его тяготить: он рано стал всероссийской знаменитостью, на обед или ужин, где ожидался Гоголь, стремились попасть различные люди. Гоголь с трудом переносил это, иногда становился прямо невежлив, делал разные непозволительные (с точки зрения светских приличий) вещи — но совсем не потому, что он был чванлив или хотел изображать из себя литературного генерала. Можно сказать, что слава его давила на него, он укрывался от любопытствующих, незнакомых людей, не выходил на вызовы публики в театре, требовавшей «автора». Часто Гоголь, дав обещание кому-либо из друзей, что он прочтет у них ту или иную свою вещь, уклонялся от этого — и порой в форме действительно неприемлемой. Но по совести говоря, во всем этом нет ничего «странного» или тем более загадочного. Особенно раздражали Гоголя вопросы: «Что новенького подарите вы нам». Гоголь, в творческой работе своей любивший одиночество, много раз пересматривавший и исправлявший то, что он написал, был, можно сказать, болезненно чувствителен ко всякому залезанию в его душу, в его творчество. В творчестве его часто бывали перерывы, мучительные для самого Гоголя, которые потом сменялись приливом творческих сил, — и во всем этом он был застенчив. Его, напр., очень раздражал Погодин, занятый изданием затеянного им журнала, он все требовал от Гоголя, одно имя которого уже гарантировало успех очередной книжки журнала, чтобы Гоголь
прислал хотя бы какой-нибудь отрывок. А Гоголь в это время работал над «Мертвыми душами», уходя всей душой в эту работу, и приставания Погодина прямо озлобляли его. В конце концов он отделался присылкой отрывка, известного под названием «Рим», — и уже потом никогда не возвращался к этому отрывку, который мог бы развернуться в большой рассказ.