Мы втроем спускаемся по лестнице и выходим на улицу. Ахматова посередине, слева Лурье, справа я.
Ахматова спрашивает меня, успела ли я уже привыкнуть к аплодисментам.
— Я их просто боялась вначале, — говорит она. — Я страшно волновалась, читая стихи, и путала их. Для меня долгое время это было просто мукой. Я даже в Цехе не любила читать.
Нет, меня аплодисменты никогда, с самого начала, не пугали, а радовали и приводили в восторг.
Я не могу удержаться, я слишком поспешно выбегаю на вызовы. Я даже стала ставить стул у входа на эстраду. Я садилась на него и старалась досчитать до десяти, прежде чем снова появиться перед слушателями. Я читала, что Байрон в молодости заставлял себя, прежде чем заговорить с дамой, досчитать до десяти. Но мне никогда не удавалось досчитать дальше семи — волна аплодисментов смывала меня со стула и выносила на эстраду.
Мне хочется рассказать об этом Ахматовой, но я не могу связать и двух слов и на все ее вопросы отвечаю односложно «да» или «нет». И она, убедившись в моей молчаливости, обращается уже не ко мне, а к Лурье. А я иду рядом с ней, слушаю их разговор и думаю о том, что с каждым шагом мы приближаемся к Литейному.
О, я дала бы пять, десять лет своей жизни, чтобы так идти с ней и слушать ее всю ночь, до утра.
Но вот уже Литейный. И вот уже конец. Сейчас она скажет мне «Спокойной ночи» и войдет в подъезд своего дома.
Я останусь одна с Лурье, и он, шагая со мной по бесконечной Бассейной, будет удивляться моей растерянности.
Ведь он наверно слышал, что я очень веселая и живая. Даже, по мнению Георгия Адамовича, чересчур живая и веселая для такой «известной женщины». Он всегда советует мне притворяться скучающей и разочарованной. Но я не умею притворяться.
Ахматова неожиданно останавливается и обращается не к Лурье, а ко мне:
— Я тоже хочу проводить вас. Ночь такая чудесная. Жаль расставаться с ней. Идемте!
Она берет меня под руку, просто и дружески. Я чувствую сквозь рукав тепло ее руки. Я вижу совсем близко ее тонкий горбоносый профиль и спускающуюся из-под полей круглой шляпы незавитую челку, до бровей.
В лунном сиянии ее лицо кажется мне нереальным, будто это не ее живое лицо, а моя мечта о нем.
Я иду с ней нога в ногу, боясь от радости, захлестнувшей меня всю, сбиться с шага. Теперь она говорит совсем по-новому, доверчиво и откровенно, о чувстве сохранности, никогда не покидавшем ее даже в самые страшные, самые черные ночи революции.
— Нет, я никогда не боялась. Я возвращалась одна домой по совершенно пустым, глухим улицам. Я знала, что Бог хранит меня, и со мной ничего не может случиться. Других грабят, других убивают, но меня, я верила и знала, это не касается.
У меня сжимается сердце. Ведь и я тоже испытывала чувство сохранности и уверенности, что со мной ничего дурного не может случиться, я тоже ничего не боялась.
И я рассказываю ей о моих ежевечерних одиноких возвращениях домой из «Живого Слова» зимой 19-го года.
Она внимательно слушает. Она кивает.
— Да. Мне кажется, все поэты испытывают это чувство сохранности и присутствия Бога. — Она на минуту замолкает. — И Коля должно быть, тоже… Он вам не говорил?
— Нет. Он мне никогда не говорил. Но он был уверен, что его никто не посмеет тронуть, что он слишком знаменит, и ничего не боялся.
— Ах, это совсем не то! — в голосе ее звучит разочарование. — Если бы он испытывал чувство сохранности и Божьей защиты…
Она обрывает. Неужели ей кажется, что Гумилева, если бы он верил в Божью защиту, не расстреляли…
Мы проходим мимо темного, спящего Дома Литераторов.
— Коля часто, я знаю, бывал здесь. Ведь он жил совсем близко, на Преображенской. — И прибавляет, вздохнув: — Я у него там ни разу не была. Я ходила смотреть на его дом. Уже после…
Я понимаю — после его смерти. Если бы я посмела, я бы объяснила ей, что Гумилев ни в чем не винил ее, что он уже давно мог сказать, как в ее стихотворении, «Довольно! Ты видишь, я тоже простил!», что он любил ее до самой смерти.
Она сейчас — я в этом уверена — поверила бы мне. И перестала бы мучиться. Ведь она мучится — она думает, что он не простил. Если бы я решилась, если бы я посмела… Но я молчу.
И вот уже серая громада «дома по Бассейной 60»
— Спокойной ночи, — она протягивает мне руку. — Я рада, что пошла вас проводить. Такая прелестная ночь. И Коля ведь постоянно ходил по этой длинной улице. Она вся исхожена его ногами.
Она больше не улыбается. Она говорит почти с осужением, устало:
— А вы все таки напрасно уезжаете. И Коля наверно не одобрил бы… Так, не забудьте. Зайдите проститься. Я вечером почти всегда дома.