— Больше не буду! Не буду! У меня зубы разболелись. Не просите, — капризно и нетерпеливо заявляет он. — Дайте мне чаю! Горячего чаю!
Кузмин в моем присутствии почти никогда, не говорил серьезно. Он был очень болтлив, но не выносил ученых разговоров, как он их называл.
— Нет уж, Коленька, избавь меня, — прерывает он Гумилева. — Дай мне уйти, тогда и выкладывай свою ученость, на здоровье. А сейчас лучше ответь, правда ли, как я слышал, Анна Андреевна хочет развестись с Шилейко? Тебе, как ее бывшему мужу, наверно известно. Правда, разводится?
Лицо Гумилева становится строгим.
— Если бы я даже что-нибудь и знал, Мишенька, я бы не счел себя в праве ответить на такой вопрос, — холодно отчеканивает он.
Кузмин всплескивает руками.
— И откуда ты такой респектабельно-деревянный? Даже жалко тебя, прости Господи, Коленька. Пойдемте, Юрочка. Пойдемте, Олечка. От него ничего интересного не узнаешь. Только время зря тратишь…
Все же мне довелось однажды увидеть и услышать совсем другого Кузмина.
Было это после гибели Гумилева. Когда я уже стала женой Георгия Иванова. Зимой 22-го года. Моей последней «Петербургской зимой».
Мы возвращаемся с Васильевского Острова от Анны Радловой. Анна Радлова славится своей несколько тяжеловатой, но бесспорной красотой, своим мужем Сергеем Радловым, передовым режиссером и особенно двумя строчками своих стихов:
Своей красотой, впрочем, она не гордится. — Гордиться мне нечем, — объясняет она опуская глаза, — ведь красота от Бога.
Кузмин в наилучших отношениях с Анной Радловой, покровительствует ей литературно и проводит у нее уютные вечера за чаем с булочками.
Мне не очень хотелось идти к ней сегодня. Но Олечка Арбенина, с которой я дружу еще с ее Гумилевской, до Юркуно-Кузминской эпохи, уговорила меня.
— Не пожалеете, — предсказала она мне.
И вот мы возвращаемся по сонным, снежно-пушистым линиям Васильевского Острова, голубоватым от луны. Впереди Олечка и Юркун. Сзади Кузмин и мы с Георгием Ивановым. Я стараюсь умерить шаг, идти в ногу с Кузминым. Он после приятно проведенного вечера настроен лирически.
— Ах, что за ночь! И какая восхитительная луна. И облака какие — прелесть. Летят как дикие гуси. А вон то похоже на крокодила.
Георгий Иванов тоже смотрит на облака.
— А это на ангела, — говорит он. Я, думая доставить удовольствие Кузмину, цитирую:
Но он не слушает и не отрываясь смотрит в небо.
— Вы правы, Егорушка. Совсем ангел. А знаете, ведь я когда-то видел ангела.
Он поворачивает ко мне лицо с огромными глазами. Они не такие, как всегда. В них сейчас, как в темных зеркалах, отражаются облака и луна. И мне кажется, что такими глазами можно видеть ангела.
Но когда? И где он видел его? А он не дожидаясь вопросов уже сам рассказывает взволнованно и отрывчато, с какой-то интимной задушевной откровенностью.
— Это было очень, очень давно. Я в молодости жил трудно. Мучительно трудно. Страдал от самого себя. Хотел стать праведником, святым, а выходило наоборот. «Мнозии страсти бороли меня» и я боролся с ними. Тяжело это. Невероятно, невыносимо тяжело.
Он вздыхает и останавливается. И мы останавливаемся рядом с ним.
— Я даже руки на себя наложить хотел. Верите ли, Егорушка, о самоубийстве стал помышлять. Но, конечно, только помышлял. Хотя и упорно. Все же до дела не дошло, слава Богу, — продолжает он. — Я даже вериги носил, а грешить не мог бросить. Так в веригах и предавался греху. И грех от этого даже как-будто еще слаще становился. Зато потом до чего каялся. И вот и решил все бросить. Уйти из мира, постричься в монахи. Да, да, теперь мне смешно, а тогда другого выхода я не видел. Я почти год провел в Италии, в монастыре около Генуи. Постился, спал на досках, изнурял плоть. Молился. Ночи напролет простаивал на коленях. Молился почти до кровавого пота. Иногда совсем один в темной церкви. Страшно это. Нигде так не страшно, как в церкви ночью. Читаю молитву и боюсь обернуться. Боюсь увидеть возле себя свой двойник, черный, греховный. И еще страстнее молюсь о спасении. А кости ноют, трещат. Ноги затекли. И все, все болит. До тошноты в мозгу болит. И вот однажды под утро, когда запестрели витражи, чувствую, что умираю, что пришел мой конец. И не жалко, не боязно умирать. Напротив, легко. Спокойно. Вздохнул и чувствую, будто ниточка оборвалась в груди и душа вылетела из тела. И такая тишина, такое сияние. Нестерпимое сияние, как в Раю Данте.
Он замолкает. Неужели он не докончит? Не расскажет об ангеле?
Но он продолжает все еще стоя на месте.