Чаще всего эти подражания принимали даже несколько комический оттенок и являлись попросту перепевами и переложениями стихов «Четок». В них непременно встречалась несчастная любовь, муж, сын или дочка. Ведь в «Умер вчера сероглазый король» говорилось о дочке.
Так, семнадцатилетняя Лидочка Р., краснея и сбиваясь, читала высоким, срывающимся голосом перед Гумилевым, царственно восседавшим на кафедре:
Лицо Гумилева выражает удивление. Он пристально вглядывается в нее.
— Никак не предполагал, что вы уже замужем. Позвольте узнать — давно?
Лидочка Р. еще сильнее краснеет.
— Нет. Я не замужем, нет!
Гумилев недоумевающе разводит руками:
— Как же так? Помилуйте. Кому же вы отослали кольцо? Жениху? Любовнику?..
Лидочка закусывает нижнюю губу в явном, но напрасном усилии не расплакаться и молчит.
— А, понимаю! — продолжает Гумилев, — Вы просто взяли мужа, как и крыльцо из ахматовского реквизита. Ах, вы бедная подахматовка!
«Подахматовками» Гумилев называл всех неудачных подражательниц Ахматовой.
— Это особый сорт грибов-поганок, растущих под «Четками» — объяснял он — подахматовки. Вроде мухоморов.
Но несмотря на издевательства Гумилева, «подахматовки» не переводились.
Уже не Лидочка Р., а другая слушательница, самоуверенно продекламировала однажды:
— Ну и как? — прервал ее Гумилев. — Так и доковыляли домой? Или переобулись в ближайшей подворотне?
Но, конечно, многие подражания были лишены комизма и не служили причиной веселья Гумилева и его учеников. Так строки:
даже удостоились снисходительной похвалы мэтра.
— Если бы не было: «Одной улыбкой меньше стало. Одною песней больше будет», — прибавил он.
Мы с Гумилевым часто ходили гулять не только летом, но и осенью и даже зимой.
В Летнем Саду мы бывали редко. Летний Сад был гораздо дальше, хотя в то время мы «расстоянием не стеснялись». Сейчас кажется совершенно невероятным, что мы, проделывав-шие не меньше пятнадцати верст в день, еще находили силы для прогулок — силы и охоту.
Таврический Сад. Снег скрипит под ногами. Как тихо, как безлюдно. Мы одни. Кроме нас нет никого. Ни у кого нет ни времени, ни желания гулять. Только мы и вороны на снежных деревьях.
Гумилев читает свои стихи:
И тем же тоном: — Воронам не нравится. Вот они и каркают.
— Вороны глупы и ничего не понимают в стихах, — говорю я. — На свою голову каркают! На свою!…
Мы подходим к пруду и держась друг за друга, спускаемся на лед.
— Здесь я когда-то каталась на коньках.
— Совсем не нужно коньков, чтобы кататься — заявляет Гумилев, — и начинает выделывать ногами замысловатые фигуры, подражая конькобежцам, но, поскользнувшись, падает в сугроб. Я стою над ним и смеюсь, он тоже смеется и не спешит встать.
— Удивительно приятно лежать в снегу. Тепло и уютно. Чувствую себя настоящим самоедом в юрте. Вы идите себе домой, а я здесь останусь до утра.
— Конечно — соглашаюсь я, — Только на прощание спрошу вас:
И уйду. А завтра
Но он уже встает, забыв о своем желании остаться лежать в сугробе до утра, отряхает от снега доху и спрашивает недовольным тоном.
— Почему вы цитируете Блока, а не меня?
Мы выбираемся на берег. Еще день и совсем светло. Но на бледно-сером зимнем небе из-за оснеженных деревьев медленно встает большая круглая луна. И от нее в саду еще тише, еще пустыннее. Я смотрю, не отрываясь, на луну. Мне совсем не хочется больше смеяться. Мне грустно, и сердце мое сжимается как от предчувствия горя. Нет, у меня никогда не будет горя! — Это от луны — уговариваю я себя. И будто бессознательно желая задобрить луну, протягивая к ней руки, говорю:
— Какая прелестная луна!
— Очень она вам нравится? Правда? Тогда мне придется… Вы ведь знаете — важно заявляет он — мне здесь все принадлежит. — Весь Таврический Сад и деревья и вороны и луна. Раз вам так нравится луна, извольте…
Он останавливается, снимает оленью ушастую шапку и отвешивает мне церемонный поклон — Я вам луну подарю. Подарок такой не снился египетскому царю.
Много лет спустя, уже после войны в Париже, я вставила его тогдашние слова в свои стихи.