Нет, это уже не статуя. Она преобразилась. Теперь она похожа на одну из тех уличных женщин, что "любовь продают за деньги". Она медленно движется по кругу, перебирая бедрами. подбоченясь левой рукой, а в правой держа свой длинный шарф, ритмически вздрагивающий под музыку, будто и он участвует в ее танце.
В каждом ее движении и в ней самой какая-то тяжелая, чувственная, вульгарная грация, какая-то бьющая через край, неудержимо влекущая к себе пьянящая женственность.
Темп все ускоряется. Шарф извивается и колышется. И вот я вижу - да, ясно вижу, как он оживает, как шарф оживает и постепенно превращается в апаша. И вот она уже танцует не с шарфом, а с апашем.
Апаш, как и полагается, сильный, ловкий, грубый хулиган, хозяин и господин этой уличной женщины. Он, а не она, ведет этот кабацкий, акробатический танец, властно, с грубой животной требовательной страстью подчиняя ее себе, то сгибает ее до земли, то грубо прижимает к груди, и она всецело покоряется ему. Он ее господин, она его раба. Они кружатся все быстрей и быстрей...
Но вот его движения становятся менее грубыми. Он уже не сгибает ее до земли и как будто начинает терять власть над ней. Он уже не тот, что в начале танца.
Теперь уже не он, а она ведет танец, все более и более подчиняя его себе, заставляя его следовать за ней. Выпрямившись, она кружит его, ослабевшего и покорного, так, как она хочет. И вдруг резким и властным движением бросает апаша, сразу превратившегося снова в шарф, на пол и топчет его ногами.
Музыка сразу обрывается.
И вот женщина стоит, вся вытянувшись и высоко подняв голову, застыв в торжествующей победоносной позе.
Гром и грохот восторженных криков и аплодисментов. Один из членов кувырк-коллегии кидается перед ней на колени.
- Божественная, дивная Айседора! Мы, все мы недостойны даже ножку вашу целовать.- И он в каком-то пьяном упоении действительно целует ковер под ее ногами.
Но она как будто даже не замечает его. Есенин смотрит на нее. По его исказившемуся лицу пробегает судорога.
- Стерва! Это она меня!..- Громко отчеканивает он.
Он подходит к столу, уставленному стаканами и никелированными ведрами с шампанским. Трясущейся рукой наливает себе шампанское, глотает его залпом и вдруг с перекосившимся, восторженно-яростным лицом бросает со всего размаха стакан о стену.
Звон разбитого стекла. Айседора по-детски хлопает в ладоши и смеется:
- It's for good luck! [ Это на счастье! (англ.)]
Есенин вторит ей лающим смехом:
- Правильно! В рот тебе гудлака с горохом! Что же вы, черти, не пьете, не поете: многая лета многолетней Айседоре, тудыть ее в качель! Пляшите, пейте, пойте, черти! - кричит он хрипло и надрывно, наполняя стаканы.- И чтобы дым коромыслом чтобы все ходуном ходило! Смотрите у меня!
Оцуп берет меня за локоть:
- Пора. Ведь вам завтра рано вставать. И вообще пора. Дальнейшего вам видеть не полагается.
Я согласна.
- Да, пора. Надо только проститься с ними.
- Нет, не надо, незачем,- решает Оцуп.- Начнут уговаривать, не пускать. Просто улизнем. Они и не заметят.
И они действительно не замечают.
Мы осторожно пробираемся в прихожую, находим свои пальто и шляпы и, стараясь не шуметь, закрываем за собой дверь, спускаемся в лифте.
Полутемный холл пуст.
На улице дождь. Швейцар с огромным красным зонтиком провожает нас до такси.
Я снова смотрю в окно такси на спящий ночной тоскливый Берлин. Мне начинает казаться, что я плачу, что не капли дождя стекают по стеклу окна такси, а слезы по моим щекам.
- Досадно, что Жоржа не было с нами,- говорит Оцуп, удивительно забавный вечер. Просто необычайно удачный. А вы капризничали, не хотели ехать обедать.
- Я лучше бы не ездила,- быстро говорю я.- Я радовалась, что завтра вечером буду в санатории, а теперь мне так грустно. И все отвратительно. Господи, до чего грустно и отвратительно!
- Что с вами? - удивленно спрашивает Оцуп.- Совсем на вас не похоже. С чего это вы раскисли? С одного стакана шампанского. Ведь я видел - вы только один стакан...
Неужели он не понимает? Не чувствует? Я вздыхаю:
- Бедный Есенин! Мне так жаль, так жаль его.
- Жаль его? - возмущенно переспрашивает он.- Жаль Есенина? Ну, это вы бросьте! Жалеть его абсолютно не за что. Редко кому, как ему, в жизни везет. Не по заслугам везет. Дарованьице у него маленькое, на грош, на полушку, а он всероссийскую славу, как жар-птицу, за хвост поймал, женился, пусть на старой, но все-таки мировой знаменитости и отправился в турне по Европе и Америкам. Лучше уж, раз у вас такие большие запасы жалости, пожалейте всех бедных, бездомных эмигрантов, да и тех, кто в России мучаются, а не счастливчика Есенина,- уже с раздражением запальчиво заканчивает он.
Он ждет, что я начну с ним спорить.
Но я не спорю.
- Вы правы. Мне всех жалко. Господи, как жестока жизнь, как несчастны люди! Все без исключения. Особенно Есенин и она, Айседора. Ведь и ей очень тяжело...
Когда я вернулась из санатории, Есенин уже уехал в Америку.
Письма от него я так и не получила. Ведь он сказал мне, что не напишет. Но я почему-то все же думала, что он вспомнит обо мне, вспомнит и напишет.