Без нее, хотя уход за ним был вполне хорош и к нему, несмотря на собственную болезнь, ежедневно приходила и проводила с ним много времени Вера Васильевна, — состояние его здоровья резко ухудшилось. Лечивший его все эти четыре года врач был на каникулах, а посланный к нему новый доктор не разобрал, в чем дело, отправил его в госпиталь. Госпитали он ненавидел.
Я видела его в последний день его жизни. Меня привез в госпиталь Ренэ Герра. Сиделка ввела нас в комнату, в которой лежал, скрестив руки на груди, незнакомый, скелетообразный старик.
— Вы ошиблись, — сказала я ей. — Это не Терапиано.
— Нет, это он, — и она указала на дощечку, приделанную к спинке кровати, с надписью: «Georges Terapiano».
Значит, это действительно он! Но, Господи, как мог он так чудовищно измениться? Ведь я была у него в Ганьи всего лишь две недели тому назад и даже удивлялась его обманчиво здоровому виду. Он казался таким, как прежде, и только похудел, что даже как-то молодило его. Сколько страданий он должен был вынести, чтобы стать таким!
Я наклонилась над ним и позвала его по имени. Но он даже глаз не открыл. С другой стороны кровати стоял Герра и с испуганным изумлением вглядывался в него.
Постояв молча над ним, мы так же молча вышли из комнаты, спустились по лестнице и сели в автомобиль. Герра был очень бледен, отчего его борода казалась еще чернее. Должно быть, он чувствовал то же, что и я. Но как это выразить словами? Так мы и промолчали всю дорогу.
В памяти моей снова всплыли строки из «Эдипа в Колоне»:
И я поняла, как была не права, называя Терапиано счастливым в тот солнечный день в саду четыре года тому назад.
В тот же вечер — телефонный звонок: Юрий Терапиано скончался в семнадцать часов 3 июля 1980 года.
Похороны на кладбище в Ганьи... Цветы, венки... И вот уже гроб опускают в могилу, и брошенная мной горсть земли с глухим стуком ударяется о крышку гроба...
Но мимо, мимо! Я не хочу, не могу думать о его смерти. Для меня он все еще жив. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу его таким, каким он был в тот весенний день в саду, таким, каким он был все двадцать лет, прожитых нами под одной кровлей. Воспоминания всех этих лет кружатся вокруг меня, и каждое из них требует, чтобы я снова пережила его. И я наугад останавливаюсь на одном из них.
1970 год. Зимний, будничный день. Мы — Юрий Константинович и я — после завтрака пьем кофе, как обычно бывает, если мы не уезжаем в Париж. Кофе пьется у Евсеевых, в их большой, хорошо обставленной комнате. Они тоже живут в Доме Ганьи, даже на одном этаже со мной. В былые времена мы втроем с Верой Васильевной отправлялись пить кофе за три километра, в городок Ренси, а теперь ходьба стала их утомлять.
Николай Николаевич Евсеев — казачий поэт, почти из номера в номер печатал свои стихи в «Русской мысли» при Водове. Он — единственный поэт зарубежья, умудрившийся издать сборник своих стихов, да еще «толщиною в целый том», по подписке читателей-почитателей. Он на редкость симпатичен и добродушен, так же, как и его жена, Софья Александровна. Они чрезвычайно гостеприимны. Постоянно устраивают «пиры и приемы», на которых мы неизменно присутствуем. Они большие друзья Ивана Ивановича Махонина, знаменитого и, без преувеличения сказать, гениального изобретателя, волею неисповедимой судьбы заканчивающего свою фантастическую жизнь в Доме Ганьи. Мы с ним в самых лучших отношениях.
Выпив кофе с сухариками, любимыми Юрием Константиновичем (Евсеев специально покупает их для него у Жюльена), и послушав и похвалив его новое стихотворение — стихи он пишет с необычайной легкостью в необычайном количестве, — мы с Терапиано отправляемся «протоптаться», но наша короткая прогулка, как всегда, заканчивается заходом в кафе.
— Я не пью и не курю. Нужен же и мне какой-нибудь порок. Вот я и стал «неумеренным кофепийцем», — объясняет он.
И сейчас мы, как всегда, снова сидим в кафе.
— Когда мы вернемся домой, я прочту вам свою новую статью, — говорит он.
Я изумлена.
— Неужели вы уже написали ее? — Ведь только вчера вечером в поезде, увозившем нас из Парижа, он сообщил мне, что собирается «заняться Шестовым». И вот она уже готова. — До чего вы трудолюбивы!
Он качает головой:
— Ну нет! Я совсем не трудолюбив. Я даже ленив от природы. Но я просто не могу не исполнить, не сделать немедленно то, что надо, то, что решил. Тут же отвечаю на письма, всегда пишу статьи в срок и даже впрок. Никогда ничего не откладываю на завтра. Никаких «Morgen, Morgen, nur nicht heute»[76]
. Этим я обязан своей немецкой фрейлейн Марихен. И как я за это благодарен ей!Он, склонив голову набок, улыбаясь, смотрит вдаль. По изменившемуся выражению глаз мне ясно, что он готов «нырнуть в прошлое», и я, чтобы облегчить ему этот «нырок», задаю «наводящий вопрос»:
— Вы уже в детстве решили стать поэтом?
Он отвечает с явной охотой: