Еще в июне я сказал: Все. Я больше не могу. Я издерган и измочален работой. И поэтому больше ничего не делаю. Точка. Но вышла запятая. И только числа десятого августа я уже по-настоящему не выдержал, бросив недоделанными все дела, сорвался – и уехал куда глаза глядят. А глаза мои глядели в единственное место, где всегда мне было хорошо: в полосу бывшей запретной зоны возле водохранилища, в земляничные поляны детства.
Дул ветер с воды, я уселся под кустом акации, некоторое время ловил кожей свет, тепло солнца, потом, помимо стрекота кузнечиков, услыхал вокруг сухой треск и такое же сухое ссыпание – это было похоже на работу какого-то сложного часового механизма природы. Треск – и сухой шорох осыпающихся застывших крупинок времени; снова треск – и снова сыплются семена времени, а иногда даже несколько сухих, лопающихся звуков одновременно и, соответственно, гуще и плотнее шорох падений… Оказалось, это лопаются стручки акаций, когда-то, во времена ГУЛАГа, высаженных здесь, на берегу водохранилища, возле конторы какого-нибудь лагпункта. Я разделся догола – людей было мало, и они были далеко – и ступил в воду. Под ногами был крупный желтый песок. Вода была живая, как и всё здесь: запах смолы, зверобоя, горячий стрекот кузнечиков и вот эти акации. Стручки были небольшие, красно-коричневые, уже скрученные жаром лета; и вот – в этот день было жарко, сухо, налетал ветер с чистой желтоватой воды, разгоняясь и пробуя силу на просторе. Мне повезло, я, значит, попал
А на следующий день мы с женой Олей уехали на Куликово поле, в Куркино – в мир
Только на Бугре, вмещающем в себя дом, сад и детство моей жены, ветра не чувствовалось. Там был совсем другой мир: мир созревшего, переполненного плодами сада. И хотя над ним тоже вовсю несся ветер, сотрясая вершины кленов, лип и других укрывающих хутор деревьев, здесь, на дне сада, было тихо, и я тоже притих. То была чудная пора покоя на дне мира, на перепутье времени, и я шел по саду аккуратно, по кромке времени, как по кромке воды, стараясь не наступить на упавшее яблоко.
В прежние года мы приезжали обычно в июле, когда сад еще кустился зеленью да тянул соки для нового урожая. А теперь поспели к Медовому Спасу, к мёдосвятию, в самую гущу плодоносного времени. Уж в основном все плоды созрели или, перезрев, осыпались на землю, как осыпались уже малина, смородина, вишня, розовые сливы, «мирончики» и другие скороспелые яблоки, лишь малая часть которых успела стать вареньем или сушеными рыжими дольками для компота, отчего вся земля сада благоухала, сладкий запах тления и несколько более терпкий – созревшего на семена укропа, вянущего листа и горячей земли – пьянил и кружил голову… И тишина, безбрежная тишина, солнечная, сонная, несмотря на буйство прибоя в кронах деревьев, просвист какой-нибудь птички, волшебный механизм кузнечика, запущенный на вершине августа, и глухой звук: «тук!» – с которым, оторвавшись от отяжелевшей ветки, ударялось о землю очередное яблоко…
Лишь на второй день по приезде мы очнулись от этих чар и отправились в степь, где бушевал ветер, играя желтыми хлебами и клубами пыли, в которых появлялись груженные хлебом машины откуда-то из-за дальнего горизонта, где молотили желтое море полей три или четыре старых комбайна, вздымая тучи пыли, соломы, обитых чешуек зерна… А еще дальше бушевал огонь на убранных полях, космато треща и с разгону вцепляясь жадным, растрепанным ртом в заросли не поддающегося огню жестокого, непролазного татарника и колючего бодяка, отчего вдруг алое пламя вскипало тучей сизого дыма и опадало, оставляя, на сколько хватает глаз, выжженные поля, полосы желтого и черного, что тоже было подобно какой-то великолепной картине, которую через день-другой смажут, перепишут, перепашут могучие трактора, методично наполняющие пространство до горизонта насыщенной чернотой…