Однако тут же Куприн допустил ряд специальных обмолвок. Их даже так много, что кажется, они сделаны нарочно, чтобы показать, насколько это не имеет значения, когда схвачен «смысл», атмосфера, высшая правда. «Семимесячный стригунок», когда стригунком считается годовалый жеребенок; «Изумруд спал стоя, покачиваясь», что есть серьезный порок, называемый «медвежьей качкой», за который рысаков, как правило, бракуют, удаляют с ипподрома; наконец, «селезенка, екающая от сытости», хотя всякий, кто только переступил порог конюшни, разубеждается в пресловутой «селезенке», екающей будто бы от сытости. Почему-то у кобыл ничего не екает от сытости! Это у жеребцов в паху с шумом выходит из препуциального мешка воздух.
Но Куприн обо всем этом не заботится, зная самый дух бегов. Вот если писатель не чувствует атмосферы, тогда даже достоверный профессионализм и уж тем более ошибки сразу делаются заметны и раздражают. Чехов считал: «Нельзя изобразить на сцене смерть от яда так, как она происходит на самом деле», и художник имеет право создать свою картину, однако про себя он должен знать все медицински достоверно, по-чеховски: «Согласие с научными данными должно чувствоваться и в условности…» Условность допустима, я думаю, когда использована с большим знанием достоверности, как описание пиратов у Дефо, который в океан не выходил и на необитаемом острове не жил, но в руках морских разбойников побывал: ему этого было достаточно, чтобы убедить читателей
Куприн не хотел и сравнивать себя с толстовским гением, поэтому свой «лошадиный» рассказ он посвятил памяти «несравненного пегого рысака Холстомера», намекая тем самым, что в литературной иерархии он свое место знает. Однако некоторые критики готовы были отдать ему предпочтение, считая, что у Куприна получилась лошадь как лошадь, размышляющая всего-навсего о сене, с лошадиной правдоподобностью вспоминающая своих конюхов и своего наездника, а толстовский мерин с его рацеями о добре – это переодетый в лошадиную шкуру толстовец. Каюсь, и я к тому же мнению склонялся, пока не прочел разбора, сделанного толстовской повести таким авторитетом, как Бутович. У того был авторитет двойной – знатока конного дела и, судя по тому, как он писал, одаренного литературным чутьем и пером. Взялся я перечитывать «Холстомера». «Так, ничего, Нестер…» как бы говорит старик-мерин, взмахивая хвостом. О, сколько сказано одним только взмахом хвоста!
Куприну идею классического рассказа дал мотив «Зачем, зачем вы, люди злые…» Люди в рассказе на втором плане, психология – «лошадиная». Эта сторона заинтересовала Куприна. Но была и другая. То был узел, в котором сплелось буквально все, начиная со спорта и кончая сословными интересами. Какой Куприн! Тут мог бы развернуться роман, достойный Достоевского. «Общественное значение этого бегового дела выходит далеко за пределы судебной залы», – говорил адвокат, когда дошло до дела, до суда, заседавшего в течение многих дней прямо на конюшенном дворе.
Этот же адвокат, один из самых модных, и был готовым персонажем для Достоевского: либеральный краснобай, еще вчера защищавший «свободу совести», он витийствовал от имени отъявленных жуликов. Впрочем, если бы это были всего-навсего жулики, хотя бы и крупные, их все-таки пришлось бы покарать. В дело о рысистой породе оказалась замешана правящая элита, возомнившая себя безнаказанной. История, известная нам по «Изумруду», сплела в узел лучших наездников, именитейших коннозаводчиков, первостатейных проходимцев и, уж как водится, прекрасных лошадей, и лошади, понятно, были самой пострадавшей стороной: из классного рысака сделали лошадь подложную…
Проделал это брат Бутовича. Сейчас, читая мемуары Бутовича, вижу, что этой стороны скандального дела он, брат виновника, предпочел не касаться. Пишет он об этом как знающий факты хорошо настолько, чтобы умело и убедительно манипулировать ими. Признавая, что в афере был замешан его брат, Бутович не объясняет, как же тому позволили уйти от уголовной ответственности и почему не попал он за решетку. Рассказывает он о том, что позорное известие так потрясло их отца, тоже коннозаводчика, что тот скоропостижно скончался, однако не уточняет, что же оказалось для отца убийственной правдой. Призовое дело без доли проходимства и жульничества немыслимо: это в природе вещей, но важен вопрос меры. Старика хватил удар, едва узнал он, что сын подсунул не ту лошадь. Недостойная знатока породы проделка! Не потому недостойная, что нельзя врать, а потому что уличат в два счета.