Манихейское, бело-черное представление, будто в нашей недавней истории чистые боролись с нечистыми, нарушалось всяким соприкосновением со свидетелями истории. «Он же почти не нюхал пороха!», – не веря своим ушам, услышал я от однополчанина маршала Тухачевского, точнее, его сокурсника по военной академии еще до Первой Мировой войны. Возглас, выражавший сокровенное знание, шепотом как бы выкрикнул офицер дореволюционной выучки; вытесненный в 1920-х годах из Красной армии, вынужденный сделаться художником, он стал графиком особого жанра – рисовал… деньги. Познакомил меня с ним сослуживец отца, знавший о моих
«Все было не так, как это теперь наскоро изображают», – вот что имели в виду осведомленные современники. О Бабеле, дружившие с ним актер Борис Ливанов и скульптор Илья Слоним, говорили… Суть того, что они говорили, заключается в следующем: автора «Конармии» погубила среда, органической частью которой он стал. И судили так не враги – близкие друзья. Среда эта, составившая новую элиту, складывалась из людей и пополнялась людьми, постепенно получавшими доступ к благам жизни. А поскольку у нас всегда всего всем не хватало, шел отбор: сегодня ты, а завтра – я, пусть неудачник плачет. Прежде чем быть поставленным к стенке, писатель сам брал других на мушку. Получив за счет своих связей в ЧК и ГПУ доступ, ходил смотреть расстрелы тех, кто (он знал) были ни в чем не виновны. Приходило ли ему в голову, что вопрос заключался лишь в очередности? Американский поклонник Бабеля, библиофил, которому я передал книгу «Мыслящие лошади», вполне возможно, побывавшую у Бабеля в руках перед арестом, возразил: «Это он искал вдохновения». Но каков источник поисков? Экспериментировал над собой и другими людьми, и поплатился.
Милые, приятные во всех отношениях, безобидные, никому зла не желавшие, люди, сама деликатность, пали жертвой страшной несправедливости, – с поправок к этому представлению начиналось наше прозрение. Чем дальше идет время и чем больше узнаем мы, что же произошло, картина, меняясь, принимает, примерно, такой вид: успевшие ухватить что только было можно от новой жизни и в той же жизни запутавшиеся, погрязшие в скверне ее, в сущности ставшие человеческими чудовищами оказались уничтожены нечеловеческими чудовищами… Наш ренессанс, похожий на всякий ренессанс. Итальянцы возрождали античность, мы – времена Ивана Грозного и Петра Первого.
«Вон на том диванчике Изя, приходя после своих похождений, у меня отлеживался», – сказал Илья Львович Слоним, движением головы указывая на старую кожаную кушетку в глубине комнаты и желая ссылкой на бытовую деталь подчеркнуть, что до мелочей знает, о чем говорит. А я, глядя на безмолвного свидетеля тех кровавых времен, тогда еще не знал, что и думать, на чью сторону становиться.
«И, конечно, на бега».
Неудовольствие Елены Сергеевны Булгаковой вызвал я попавшим в печать рассуждением, из которого следовало, что муж её как драматург был создан Художественным театром. Пьесы в том виде, как он их представлял, для сцены не годились. Не будь актеров и режиссеров, приспособивших его инсценировки к подмосткам, не было бы ни «Дней Турбиных», ни «Мертвых душ».
«Кто это ещё такой? Что же это за фамилия такая?» – рассказывали слышавшие, как Е. С. возмущалась, читая без точки «Дурнов».
В силу знаменательного совпадения тогда же вызвал меня директор ипподрома помочь ему в разговоре с приехавшим из Англии коневодом. А жена того хорсбридера, вместе с ним приехавшая, оказалась литературоведом, и не только литературоведом, а руссисткой и даже специалисткой по Булгакову. Прибыл я в назначенное время на бега. Смотрим заезды. В перерыве обмениваемся мнениями о литературе. Слово за словом, мы с ней сцепились. Услыхав от меня, что в первозданном их виде булгаковские пьесы несценичны, британская булгакововедка со стальным блеском во взоре отрезала: «Они очень сценичны». Отвернулась к дорожке, и больше мы с ней не разговаривали. «Она у меня упрямая», как бы извинился муж.