Медунова мы с американцами не застали – он из Ялты переместился в Сочи. Но попали мы в ту же атмосферу свойства и пособничества, ежели наш
– свой человек. Атмосфера поддерживалась медуновским преемником, он душевно, голосом благорасположенного властелина, обратился к нам: «Будут проблемы – прямо ко мне».«Обкомовцы – наша реальная власть», – говорил мне двоюродный брат, профессиональный политик. За исключением кочетовского «Секретаря обкома», книги, написанной с намерениями серьезными, но при отсутствии таланта, литература наша не охватила характер кряжевого деятеля советских времен, старающегося творить добро, однако других источников, кроме зла, для исполнения своих намерений не имеющего.
В Ялте разыгралась драма со счастливым концом: местная власть поняла, что не все может. В музее Чехова директор американского ипподрома с заместителем не увидели изданий нашего классика на их языке. Имя последнего великого русского писателя было им хорошо известно по конским кличкам Чайка-Чехова и Дядя-Ваня. Местные, включая власть, смутились: где же книги взять? И какие книги? Запросили Симмонса, американского чеховского биографа, он дал список, и за счет Нью-Йоркского ипподрома ящик книг был доставлен в музей. История о лошадях и Чехове попала на страницы «Нью-Йорк Таймс», в Ялте историю, кажется, до сих пор рассказывают, а Симмонс до конца своих дней не мог поверить, как это получилось, что ипподром запрашивал его о Чехове. Знал бы Симмонс, сколько рогаток, что за препятствия оказались преодолены, чтобы книги, им рекомендованные, попали на витрину в музей, а не под гайку. Видел же я в спецхране книги про балет. Могли там оказаться и американские издания Чехова из-за того, что в них о Чехове такими, как профессор Симмонс, написано. Но тут уж для ялтинской власти преград не существовало.
* * *
Работая над рефератами, я изгрызал чрево идеологического монстра изнутри – по-конрадиански. Чувствуя себя персонажем из конрадовского «Ностромо», вроде доктора Монигема (пособник и противник той же силы), а также согласно Герцену (знавшему отца Конрада), я поддерживал порядок отрицательно
. Наиболее критические по нашему адресу пассажи я старался передать как можно выразительнее, чтобы те, кто собирался использовать мои тексты как снаряды в идеологической войне, прежде всего никак не смогли бы увернуться от самоочевидности. «Ответьте, почему у нас нельзя некоторые вещи назвать своими именами!», – как бы задавал я вопрос тем, кто в полемике с антисоветской пропагандой будет цитировать мои рефераты. «Душу отводите?», – спрашивала меня моя начальница, универсально образованная Диляра Гиреевна Жантиева. Из семьи по-европейски утонченных обрусевших кавказцев, она должна была бы погибнуть от рук тех или других, если бы «высовывалась». Однако, держась низкого мнения о себе, она была до того скромна, что о ее существовании вспоминали лишь тогда, когда требовалось взяться за сложную, неблагодарную работу, невыполнимую, однако, без больших знаний. Тут и говорили: «А где Диляра?» Так Жантиева была поставлена заведовать реферативным отделом, то есть отвечать, как тогда отвечали, – головой, за надежность нашей продукции: переводы сложных текстов на английском, испанском, немецком и французском, со всевозможными именами, названиями и цитатами из произведений, мало известных нашей научной общественности. Воплощенная безвредность и безобидность, Жантиева всю жизнь попадала в несвойственные ей ситуации, оказываясь рядом с людьми, слабо сказать, чуждого ей типа и темперамента. Она же на Ростовском ипподроме своими глазами видела великого Чабана. Рассказы ее про легендарного всадника особенно интересовали меня и не только потому, что я был лошадником. Свидетельства были уникальные. О Чабане, прозвищем Тутариш, даже среди конников никто ничего толком не знал: куда он исчез? Д. Г. рассказывала, как однажды Чабан выиграл, удержавшись в седле с лопнувшими во время скачки стременами, возможно, кем-то перед стартом подрезанными. Но во время войны то ли он дрогнул, то ли решил сорвать затаенную злобу на русских, покинул Ростов, где Диляра видела его триумфатором, и ушел. Чабан – ключ, к тому, что творится в тех же краях сегодня.