Верхом или в экипаже, или же в полетах и поездках по спортивным делам я стараюсь обычно воспользоваться положением всадника. «Великое дело сидеть в седле. Можно подняться на стременах и далеко видеть кругом», – так говорил Джон Вебстер, драматург, современник Шекспира. Все, что обгоняет тебя или несется навстречу, попадает в поле зрения с особенной резкостью, потому что лошадь, и ты вместе с ней оказываешься как бы против течения. На коне можно подъехать вдруг со стороны совершенно неожиданной: знакомые имена, хорошо известные названия заговорят иначе, а также откроются по-новому целые явления, будто бы и не связанные с лошадью.
Сам Шекспир, а также Монтень и Свифт обдумывали свои произведения верхом. Свифт был всадником замечательным, ему предлагали служить в кавалерии, от этого он отказался, но в седле обдумывал последнюю часть гулливеровых странствий – в Лошадию, страну Игогогов. В творениях Шекспира проявляется не только исключительный интерес к лошадям, но и профессиональное понимание конного дела. В поэме «Венера и Адонис» описание образцового жеребца дано так специально-совершенно и полно, что совпадает со старинными «Правилами выездки» Бландевиля.
Причем в переводе еще не уместились отмеченные у Шекспира преимущества чуть вислого крупа и прямого постава ног.
Неизвестно, откуда у Шекспира глубокое понимание лошади, как узнал он названия кавалерийских приемов, конских пород и статей, где научился он различать масти, детали сбруи до мелочей, почему, наконец, очень часто Шекспир говорит о стихах как о скачках, прислушиваясь к их «фальшивому галопу» или, напротив, четко сбалансированному движению. Мы не знаем обстоятельств, научивших Шекспира профессиональному слогу и пониманию – языку ездока, жаргону манежа. Но ведь не случайно, должно быть, именно на этом языке выразил Шекспир намерение «обуздать горячего Пегаса, мир поразив благородством выездки».
Пушкин в Михайловском решил всерьез заняться выездкой. «Хочу жеребцов выезжать», – сообщает он в письме к брату, и в библиотеке его появляется манежное наставление Риго. И хотя Пушкин подтрунивал над Кюхельбекером, что тот на Кавказе свалился с коня и озабочен этим, сам он писал в ту же пору Вяземскому о себе: «Упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наезднического честолюбия». В самом деле, надо знать на опыте разницу, все оттенки, чтобы так проникновенно и вместе с тем профессионально верно говорить о коне, как Пушкин в «Песне о вещем Олеге», чтобы описать, как конь грызет и пенит мундштук или «как гонит бич в песку манежном на корде резвых кобылиц». И точно также опыт всадника сказывается в пушкинской строке о той крестьянской лошадке, что «снег почуя, плетется рысью как-нибудь». Кому случалось выезжать верхом после первого снегопада, тот знает, как всякий конь несколько упирается от неуверенности, когда приходится ступать по новому, вдруг сделавшемуся зыбким, дорожному покрову. Крестьянская лошадка «плетется рысью, как-нибудь», «снег почуя». Снег только что выпал, дорога не устоялась, под копытами зыбко, и такова причина осторожности лошадиных движений, что Пушкин знал, однажды грохнувшись на землю вместе с поскользнувшейся лошадью. (С этим истолкованием пушкинских строк согласился академик Лихачев и даже привел мое письмо в своей книге «Раздумья».) Вообще поразительно, как со времен Пиндара поэты и вообще писатели были зорки и старательно-правильны в описании лошадей: понимали значение лошади!