По обдутому косогору, по зализанному ветром твердому насту поднялись к будке обходчика, стоявшей почти вровень с попыхивающей трубой паровоза. Домик был маленький, аккуратный, похожий на украинскую мазанку, только крыша казенная, как на всех железнодорожных постройках, с двумя крутыми скатами. Вблизи заметны были следы запустения. Заборчик уцелел лишь с одной стороны, сарай покосился. Стена была закопчена, изрыта мелкими ямками: наверно, стегануло по ней шрапнелью.
- Без мужского догляда, - произнес Климент Ефремович. - Словно и не живет никто.
- Отпечатки сапог. Не нонешние, правда, - показал Семен Михайлович.
Ворошилов задержался у двери, словно колеблясь, переступать ли порог? Взялся за ручку.
- Давно я здесь не бывал, а все тянет.
- На Донец, что ли? - Буденный, подкручивая колесико бинокля, осматривал окрестности. А Климент Ефремович будто и не слышал его, продолжал свое:
- Сколько тут босыми ногами избегано. На речке барахтался с ребятишками. Самое светлое... Думал, уж и не попаду, а вот довелось!
- Что? - не понял Буденный, занятый своим делом.
- Родился я здесь, Семен Михайлович.
- Вот те на! - выпавший из рук бинокль закачался на ремешке. - Прямо, значит, вот в этой хате?
- В этой самой будке, - подтвердил Ворошилов. - Появился на свет белый четвертого февраля тысяча восемьсот восемьдесят первого года, если по новому стилю. Мать говорила потом, что день холодный был, с утра снежок шел. Как и сегодня...
- Ну и ну! - все еще удивлялся Буденный. - А я в толк не возьму, какой-то ты нынче странный... Достиг, значит, своего места... Ты, это самое, побудь здесь, а я схожу, узнаю, как там...
Пошел к поезду, забыв даже придерживать тяжелую шашку. Ножны ее чертили зигзаги на плотном снегу. Климента Ефремовича тронула взволнованность и деликатность Буденного, который вроде бы почувствовал: захотелось человеку побыть одному.
С утра-то Климент Ефремович думал: некогда сейчас рассусоливать, предаваться воспоминаниям. Поглядит, пела ли будка, и назад. А как увидел старый домишко, а ж горло перехватило. И совсем не нужно, чтобы кто-нибудь стоял рядом.
Осторожно, с некоторой даже робостью, приоткрыл скрипучую дверь, напряженно пытаясь представить себе, что было там, за ней, в давние годы, однако ничего не нашлось в его памяти. Мал был в ту пору... Вспоминаются меловые кручи в зеленой окантовке лесов, темные, таинственные омуты, манящие прохладой, до дна пронизанные солнцем сверкающие перекаты... А сторожка не вызывает никаких картин, никаких воспоминаний. Совсем еще ребенком уехал отсюда.
Климент Ефремович переступил порог и оказался в комнате, разделенной на две неравные части большой печью. Самодельный стол из обструганных досок, крашеные стулья, лавка возле стены, железная кровать, полка с посудой... Такое впечатление, будто хозяева вышли на некоторое время, надеясь скоро вернуться. Даже чугунок в печке около сдвинутой заслонки. Но сама печь давно не топлена, в доме такой же холод, как и на улице. Может, люди в спешке бросили все, убегая от боя, может, погибли - кто знает...
Нахлынула вдруг усталость. Ворошилов опустился на табурет в красном углу под запыленной иконой. Расстегнул ворот бекеши. В нем нарастало разочарование. Давно стремился к родному дому, ждал встречи с ним, волновался, и вот - никакой радости. Запустение. Ветер завывает в трубе. Лучше все же было не отпускать Семена Михайловича, он заполнил бы эту холодную, щемящую тишину громким голосом, звоном шпор, запахом крепкого табака.
Взгляд еще раз скользнул по стенам, по нехитрому убранству комнаты, задержался на окне, скупо пропускавшем тусклый свет пасмурного дня. Что-то почудилось Клименту Ефремовичу, припомнилось что-то неясное, расплывчатое, потянуло к себе, охватывая и разрастаясь. Исчезло все, кроме белого поля в перекрестье рамы да веток старого дерева за окном. Какой знакомый развилок! Неужели то самое дерево, которое было в детстве?! А что! Деревья ведь долговечные, выросло и стоит... Или это сам он превратился вдруг в прежнего Климку-мальчишку, и еще не было ничего, кроме детства, все еще впереди?
Иллюзия была настолько сильной и настолько приятной, что он боялся отвести взгляд от окна, чтобы не разрушить странного ощущения легкости, беззаботности, чистоты. Звучали в ушах давно забытые голоса... Совсем отчётливо услышал он недовольный, раздраженный голос отца, заставивший втянуть голову в плечи, и успокаивающий, добрый, немного заискивающий голос матери. Казалось, обернись сейчас - и увидишь ее округлое лицо с красивыми продолговатыми глазами под густыми бровями, взметнувшимися, как два черных крыла. Мать почти никогда не бранила детей, не ссорилась с мужем, редко жаловалась на заботы и горести, зато все переживания сразу отражались в ее глазах: они бывали то строгими, то ласковыми, то озорными, то веселыми, но чаще всего озабоченными.