Вернулись в город весной. И снова поселились в доме при кузнице. Не было больше ни стариков, ни черного котла, ни кадушки с гнутой трубкой. Может, сами уехали, может, насильно увезли их. Дом на окраине пустовал, а ее все так и тянуло на то место, где последний раз видела Юозукаса. К тому же хоть раз у них будет свой угол: дом-то Винцукаса!
И слава Богу, не совался к ним никто, ни злые, ни добрые. Кому уж там соваться: все разбегались кто куда, а немец все гнал и гнал гурты по дорогам. И коров, и овец, и кого только было можно, бросая по обочинам павшую, выбившуюся из сил скотину. Принесли однажды ребята с большака охромевшего ягненка. Был он тощий, пугливый, кажется, дай ему крылышки – рванется, дспорхнет и улетит от рук и глаз людских.
И жила здесь теперь, кроме них, четверых, еще одна живая тварь. Вскоре ягненок и голос подавать стал, приохотившись к молодому клеверу, и нога день ото дня все крепла.
А она, усталая от каждодневных забот и хлопот – ведь и за детьми смотри, чтобы никуда не отлучались, никому на глаза не лезли, и на стол подай, и о завтрашнем дне подумай, – усталая, она садилась на старый пень во дворе и подолгу глядела вдаль, повернувшись к Дубисе.
А там все гремело, гремело, гремело. Когда же рядом загремит, над головой?
Если ждет человек, то всего дождется, умей только ждать. Хоть ждать и приятно и тревожно чего-то. А когда и вправду над головой загремело – испугалась. Детей в картофельный бункер загнала, и сама туда же; Винцукаса даже близко к выходу не подпускала – все сама выглядывала.
Немцев уже и не видно было.
Сквозь гул и острые взрывы мчались танки – зеленые, со звездами по бокам, как тогда, в том июле, только эти были еще больше и неслись напрямик, полями, а не мощеной улицей.
Вот и затихло. Дальше, вслед за солнцем, грохоча, покатился фронт. Вылезла из бункера и ребят позвала:
– Ну, вылазьте, дети. Можно…
А тут, рядом, уже стояли запыленные бойцы, серые, опаленные солнцем, овеянные соленым ветром.
– Где немцы? Немцы есть?
– Нет… Нету больше.
И раскинулся на лугу серый копошащийся муравейник. Дымили полевые кухни, доносились шум, смех, где-то грустно наигрывала гармошка.
И здесь, во дворе, тоже сидели солдаты, ссыпали в клочки бумаги не то табак, не то крошеное дерево.
– Махорка! – толковали они. – Махорка!
Она не находила себе места, не зная, чем угостить их, пока не вспомнила, что в доме завалялся кисет с тонко нарезанным самосадом. Сбегала, принесла и положила кому-то на колени:
– Вот этого закурите.
Потом подозвала Винцукаса, погладила его русые волосы и велела:
– Беги, сынок, на большак. Беги… И кричи, пой там. Кричи что хочешь, пой, ори во весь голос. Никто у тебя на пути не встанет, никто-никто! Беги, Винцукас! Нету немцев!
И тот побежал, а за ним и Таня с Римукасом.
И кричали на большаке, орали – песни и просто так.
А она стояла, вот как сейчас, смотрела и самой хотелось бежать с ними, кричать и орать – песни и просто слова.
А что?
Кто им запретит?
Кто на пути встанет?
Никто.
То-то и оно. Хотя, кто знает, – опять чужие.
Шагают ребята в школу, уже и не видно их за деревьями, только изредка мелькнет русая головка Винцукаса да проплывет синяя Танина лента.
Это они, ребята, и увидели тогда. Ей бы в голову не пришло, и потом бы тоже горевать не стала. Эка важность, ягненок!
– Смотри, мам… – обступив ее, шептали дети. – Смотри, нашего баранчика ведут.
Долговязый солдат, худой и длинный, тащил ягненка в кусты. Тот упирается, не идет, а солдат, зажав ему морду, то волоком тащит, то схватит за шерсть и пронесет несколько шагов.
– Что?
– Ягненка?
– Овцу?
– Барана?
Зашевелились те, что мирно потягивали во дворе цигарку с даренным ею самосадом, побежали куда-то – и всколыхнулся луг. Запела труба.
– Стр-р-ройся!
Много их было, солдат. Выстроились длинной двойной лентой и застыли, будто перед генералами какими-то. Стояла она впереди – вызвали ее, с детьми. И тот солдат, молодой парень, долговязый, худой, стоял, опустив голову.
– Мама! Он и штык уже было вытащил! – нашептывал сбоку Римукас.
– Шшш! – оборвала она.
– Этот овцу украл? – спросил офицер.
Ребята закивали головами.
Она смотрела на парня, молодого, нескладного, который стоял навытяжку, подняв голову, а сам дрожал всем телом, руками и ногами.
– Ваша овца? – спросил военный.
– Наша, – ответила она. – Какая там овца… Ягненок…
– Не важно.
– Вы, что… Судить его будете?
– Судить.
– За ягненка? Ягненка…
– Не важно, за овцу или ягненка. Нельзя народ грабить.
Стояла лента в два ряда, длинная, множество солдат. А перед ними – она с детьми, офицер и тот солдатик, долговязый, худой, нескладный.
– За ягненка?! – повторила она. – Так ведь ошибка это… Ошибка вышла… Я сама ему отдала, угостить хотела. Нехорошо… Я угощаю, а вы – судить человека.
Короткий ропот пробежал по рядам.
– Вы, мамаша, правду говорите. Мы не можем иначе, – сказал офицер.
– Правду? – переспросила она. – Да неужто мне ягненка жалеть?
Дети смотрели на нее, ничего не понимая, а она приказала:
– А ну-ка сбегайте приведите баранчика. Винцас, поди приведи!