Читаем На чужбине полностью

— Вставайте, вставайте, Лев Дмитриевич, — сказала старая горничная. — Уж вы нас извините, что так ворвались к вам. Сами поймете…

Мне уступили место у окна. То, что творилось "а улице, было еще более необычно, чем накануне.

По Литейному шли войска. А на тротуаре стояли люди всякого звания и что-то кричали, женщины махали платками. В первую секунду меня больше всего поразили белые платки над толпой.

— Сдаются, что ли, войскам? — проговорил я в недоумении.

Старая горничная как-то странно посмотрела на меня. Остальные даже не оглянулись.

В следующее мгновение я уже заметил, что солдаты идут нестройно, сами что-то кричат и машут толпе.

Не раз слышал рассказы отца о первой революции: московское восстание, волнения во многих городах были подавлены войсками.

Пока войска верны правительству, нет опасности, — говорил отец.

"Неужели конец?" — пронеслось в голове.

Я долго оставался у окна. Вот, пожалуй, что произвело на меня самое сильное впечатление.

На Литейном, у Сергиевской (ныне улица Чайковского), была воздвигнута баррикада, за которой укрепились восставшие. Ближе к Невскому стояли части, еще верные правительству. Оттуда затрещали пулеметы, Проспект мигом опустел. Несколько солдат укрылось в подворотню, как раз напротив Фурштадтской; лежа или на коленях они открыли стрельбу по правительственным войскам. Так продолжалось несколько минут. Вдруг один из солдат поднялся во весь рост и, отстранив товарища, схватившего его за рукав, вышел из подворотни.

Я смотрел, не понимая.

"Зачем он это делает? Пьяный?"

Но он не был пьян. Твердым и мерным шагом перешел через тротуар, и вот уже сапоги его вдавливаются в снег на самом проспекте. Он все ближе ко мне, а все яснее вижу его лицо — молодое и энергичное, с прядью волос, выбившихся из-под папахи.

"Куда он? Зачем переходит улицу под огнем?"

Но он не собирался переходить.

Остановился как раз посередине, между трамвайными рельсами. Повернулся лицом к Невскому. Поднял винтовку. Прицелился не спеша. Выстрелил.

И тем же спокойным шагом пошел обратно в подворотню.

Как все, вероятно, кто смотрел на него в эту минуту, я с трудом переводил дыхание.

Пальба усиливалась.

Я старался различить в подворотне солдата, совершившего этот непонятный поступок. Но там в дыму была лишь волнующаяся масса серых шинелей, — и я подумал, что уже никогда не увижу его… Как вдруг он вновь, отделился от товарищей и вновь пошел под огонь. Да, вот он опять на снегу. Опять останавливается между рельсами. Опять медленно прицеливается. Выстрел! Но обратно не идет. Еще раз поднимает винтовку. Другой выстрел! Затем тихо возвращается к своим.

Эта была какая-то фантасмагория. Но меня уже ничего не могло удивить. Я был уверен, что этим не кончится, и ждал, что он снова выйдет на середину этого страшного, пустого проспекта. И он так и сделал.

Я прильнул к окну, впиваясь в его фигуру, Опять он на том же месте. Прицеливается. Жадно разглядываю его черты. Прямой лоб в ракурсе, вздернутый волевой подбородок, голова набок — к стволу винтовки, глаз, угадываю, ищет врага. Весь его профиль кажется мне удивительно прекрасным в это мгновение!

Выстрел! Дымок. Он все стоит. Снова выстрел! Снова дымок. Но он не уходит. Понимаю: решил выстрелить три раза подряд.

Опять плечо уперлось в винтовку, и палец готов спустить курок. Но выстрела нет. И не будет! Солдат роняет ружье и как сноп валится в снег.

Не вышло до конца! Но как красиво, как дерзко все это было! А зачем? Не знаю. Но, вероятно, дышала в этом юноше великая ненависть к тому, во что он стрелял, и великая уверенность в своей правоте, в своем превосходстве.

Подросток в ушанке выглянул из-за дома и махал платком, пока не прекратилась пальба. Затем выскочил на улицу и поволок труп к подворотне, из которой, горя отвагой, этот русский солдат выходил стрелять в старый режим.

От трамвайных рельсов до тротуара тянулся по снегу кровавый след[7].

…Вечером, в шапке и штатском пальто я пошел смотреть на пожар Окружного суда. Огромное здание пылало, и никто его не тушил. Горели дела политических и уголовных. С треском рушились лестницы и потолки. Зажженный народом огонь пожирал без остатка, без разбору старый строй, весь уклад его, все его законы. На улице стояла толп? веселая, торжествующая.

На другое утро к нам наведался дядя Михаил Иванович. Кадетские его чувства выражались широкой улыбкой и большим красным бантом на груди. Намерения его были наилучшие: он хотел успокоить племянников, оставшихся в городе без родителей. Но меня это не тронуло. Я был оскорблен, что дядя является с красным бантом в дом моего отца.

— Будет провозглашена республика, — сказал он с довольным видом.

Я взглянул на его грузную, барственную фигуру, от которой веяло таким покоем, таким старозаветным усадебным бытом, и, ясно помню, удивился его улыбке: "Чему он радуется? Или это напускное?"


Штатское пальто скрывало лицейский воротник. Мне нечего было бояться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже