Министр внутренних дел Плеве, однако, не исключил из циркуляра слова "интеллигенция". Дело в том, что оно выражало для него определенное понятие, которое он и имел в виду и которое нельзя было передать словами "образованное общество" или "образованная часть населения". Вот буквально то "толкование", которое Плеве не раз развивал в связи со всей этой "историей" отцу:
"Та часть нашей общественности, в общежитии именуемая русской интеллигенцией, имеет одну, преимущественно ей присущую особенность: она принципиально, но и притом восторженно воспринимает всякую идею, всякий факт, даже слух, направленные к дискредитированию государственной, а также духовно-православной власти; ко всему же остальному в жизни страны она индифферентна".
Немудрено, что при таком отношении отцов мы, не задумываясь над смыслом разгоравшихся противоречий, старались подметить в этой новой "противоестественной" прослойке, образовавшейся из интеллигенции, такие черточки, которые питали бы наше высокомерие. Прощаясь с коллегой, какой-нибудь молодой учитель, недавно приехавший из провинции, скажет, например: "Пока!" Это был для нас "конченый человек" ("Что за словечко!", "Какой ужас!"). Нас уже не могли интересовать ни его идеалы, ни лишения, которые он, вероятно, преодолел, чтобы получить образование.
"Извиняюсь", "знакомьтесь", "мадам" — были для нас такими же жупелами.
Мы говорили про кого-нибудь:
— Это типичный интеллигент, он не бреется каждый день, ест с ножа и дамам не целует руки…
Или:
— Это не настоящая дама, это интеллигентка, она называет — свою фамилию, когда ей представляют мужчин.
Весь смысл человеческого существования мы готовы были свести к точному знанию выработавшихся в "нашем мире" понятий и правил. Некоторые из них были как будто разумны, удачны. Но беда в том, что чуть ли не всю общественную жизнь мы рассматривали только под их углом. Толкуя, например, о сессии Государственной думы, старшие наши товарищи порой отмечали всего лишь, что один из лидеров "с левым уклоном" (Милюков) явился на открытие в смокинге: значит, спутал дневное собрание с обедом. На наш взгляд, дальше идти было некуда.
А буржуазия, недавно родившееся сословие промышленников, фабрикантов, купцов-богачей? Отцы наши болезненно переживали их напор, торжествующее соперничество и лишь с боем уступали свои позиции. Но сыновья новых магнатов в лицей не попадали, и мы попросту не знали этого сословия. В лицее твердо поддерживался принцип, что только царская служба — благородное дело. Мы знали, что даже не происхождением, а близостью к престолу определялось место каждого из нас в социальной иерархии. "В России, — объявлял Павел I, — аристократ тот, с кем я говорю и пока говорю". Купцов и фабрикантов царь не приглашал в свой дворец, а потому они не интересовали нас.
Итак, только мы. Правила, навыки, которыми мы так кичились, приобретали в нашем сознании самодовлеющее значение, которое в конце концов затемняло все остальное. Толстовская княжна Марья с первого взгляда узнает в Николае Ростове человека одинакового с ней круга. В уличной толпе, театре, поезде, чуть ли не на пляже каждый из нас должен был научиться распознавать себе подобных. Но, в отличие от княжны Марьи, он часто ничего не видел, кроме них. И эти люди составляли "наш мир".
Так лицей завершал то, что нам уже давала семья.
Лицей формировал чиновников, выгодно отличавшихся отсутствием низкопоклонства, потому что уже в начале службы они часто считали себя выше своих начальников. Бывшие лицеисты, которых я помню, очень дорожили традициями товарищеской дружбы, они, с другой стороны, точно знали, что "приличный человек" должен быть одинаково далек от "недотянутого джентльмена" и пушкинского "перекрахмаленного нахала", часто по-своему были недурно образованы, изучив римское право и иностранные языки, но имели самое смутное представление о своем народе, о его нуждах, о том, что значит подлинный прогресс, что значит Россия и какие силы двигают историей.
Лицей был в течение ста лет преддверием русской государственности. Но по мере того, как разлагалось правящее сословие, он все больше поставлял этой государственности таких молодых людей, у которых подобно дипломатам, описанным Толстым в "Войне и мире", "были свои, не имеющие ничего общего с войной и политикой, интересы высшего света, отношений к некоторым женщинам и канцелярской стороне службы", и этими интересами замыкалось все их мировоззрение. А когда такие молодые люди становились пожилыми людьми, когда они достигали высших постов и в их руках сосредоточивалась государственная власть, они чаще всего проявляли себя Карениными. "Всю жизнь свою, — говорит Толстой о Каренине, — Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражениями жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самой жизнью, он отстранялся от нее. Теперь он испытывал чувство, подобное тому, какое испытал бы человек, спокойно прошедший над пропастью по мосту и вдруг увидавший, что этот мост разобран и что там пучина".