— Что?! — вырвалось у Бероева. Очень смешная была интонация. То ли возмущение, то ли презрение к штафирке…
— Дело вот в чем, — я не обратил на крик его души никакого внимания. — Пратт тертый оказался. Увидев сигнал Жаркова, он на всякий случай отреагировал не лично, а через кого-то из сошек. Некая инструкция оставлена Жаркову в тайнике. В нем же, кстати, Жарков получал списки фамилий для передачи Веньке и далее к Бережняку. Тайник замаскирован под длинный такой, с полкило весом, камень, на огурец похож. А лежит сей бел-горюч камень на пляже напротив яхт-клуба, вплотную у зеленого забора. От Петровского моста налево до упора, и дальше снова влево, к речке по песочку. Там есть немалый шанс взять Жаркова с камушком в руке. По темному ему больший резон к тайнику идти, нежели днем.
Я говорил и все больше удивлялся, что Бероев меня не прерывает. Даже опять встревожился, не разъединилось ли. Закончил, а он все молчал. Но связь работала, я слышал в трубке какие-то звуки — дыхание, сопение, курение…
— Вы предлагаете мне вот так вот вам поверить? — напряженно спросил Бероев потом.
— Я предлагаю ехать туда немедленно! — заорал я. У меня уже нервы рвались, проклятый день. — И брать эту сволочь с поличным! Ничего я не предлагаю, решайте! Все!
Он долго молчал. Долго курил, долго.
— Знаете, Антон… То, что я вам сейчас подчиняюсь, сам я могу объяснить лишь комплексом вины, который, оказывается, во мне за эти годы расцвел пышным цветом. Перед вашим отчимом, перед… — даже в телефон было слышно, как скрежещут у него голосовые связки. — Перед всеми вами. Проклятое ваше племя, никогда не знаешь, чего от вас ждать. Еду. Провались все пропадом, еду.
С непреоборимой свободой взаимно оказывают один перед другим совершенное рабство…
— Цигиль, цигиль ай лю-лю, — сказал я. Он фыркнул и отключился. Я отдулся, с силой провел ладонью по лицу и положил ладонь на рукоять скоростей.
Да, похоже, я пропал, как-то отстраненно размышлял я, буквально на автопилоте руля по вечернему городу. Расплываясь в мороси, плыли назад уличные огни, на обгоне продергивались мимо габариты лихачей. А вообще-то — тьма. Равнодушие к себе меня просто изумляло; казалось, мне уже нет до себя ни малейшего дела. Из этих жерновов, думал я, целенькими не выпрыгивают. Нет, не выпрыгивают. Машину затрясло и заколотило на трамвайных путях. Прыг-скок — подвеска йок. Способна ли православная парадигма хоть раз уложить асфальт как следует? Хотя бы в двадцать первом веке от Рождества Христова — если уж в двадцатом не смогла? Или, по формулировке Сошникова, и в двадцать первом тоже ТАК СОЙДЕТ? Целенькими не выпрыгивают… Прыг-скок. Говорят, страдания и невзгоды облагораживают. На конька Иван взглянул И в котел тотчас спрыгнул — И такой он стал пригожий… Это сказка. А вот реализм: Два раза перекрестился, Бух в котел — и там сварился!
Кажется, крыша едет.
Все, берем себя в руки. Чем-то сейчас порадует Никодим?
— Ну, я уж думал, вы передумали, — шмыгая носом, сказал он. Врачу, исцелися сам. — Идемте.
— Вы можете толком сказать, в чем дело? Я теперь в таком состоянии, Никодим Сергеевич, что запросто укусить вас могу. И мне ничего не будет, потому что я маньяк.
Он, похоже, и не вслушивался. Сопел и тащил меня за рукав в палату, как муравей соломинку.
— Идемте, идемте…
Похудевший, заросший по щекам редким и длинным серым ворсом Сошников сидел на кровати, храбро глядя в неведомую даль.
— Ну? — спросил я. Убью Никодима, убью…
— Да вы что? — возмутился Никодим.
И тут до меня дошло.
Сошников МОЛЧАЛ.
На его подбородке и недоразвитой бороде не было ни малейших признаков слюны. И он не пел свою проклятую «Бандьеру». Губы его были вполне осмысленно сжаты, и он смотрел. Слепые глаза не болтались расхлябанно туда-сюда, а всматривались во что-то впереди.
— Никодим Сергеевич… — обалдело прошептал я. Почему прошептал — понятия не имею. От благоговения, по всей вероятности. Боясь спугнуть чудное виденье.
— Ну! — воскликнул Никодим с восторгом и тоже вполголоса. — Врубились? То-то. Я днем прихожу… Молчит. Молчит! И вы знаете — смотрит! Вы в глаза-то ему загляните!
Я сделал шаг влево и чуть нагнулся, чтобы лицом попасть прямо в поле зрения Сошникова. Несколько мгновений он ещё вглядывался в свое прекрасное далёко — а потом его взгляд ощутимо зацепился за меня. Неторопливо и пытливо пополз, осматривая мою, кажется, щеку; потом лоб.
— Смотрит… — прошептал я.
— Угу, — прошептал Никодим.
— Говорил что-нибудь?
— Нет. Просто молчит. Рот закрыл. Смотрит.
— Добрый вечер, — отчетливо и мягко произнес я. — Добрый вечер, Павел Андреевич.
Губы Сошникова шевельнулись. Он величаво — совсем теперь, к счастью, не думая, насколько он смешон или жалок — поднял худую руку, нелепо торчащую из необъятного рукава больничного халата, и тонкими пальцами взял меня за плечо. Так могла бы взять меня за плечо синица.
— Спаситель, — немного невнятно сказал Сошников.
— Ё-о-о… — потрясенно высказался Никодим и сел на пустую койку позади.
Я накрыл холодные, влажные пальчики Сошникова своей ладонью, продолжая глядеть ему в глаза. И он продолжал меня разглядывать.