Этот вольный поселок был ненасытным чудовищем, в огненную пасть его мы все пихали и пихали дрова, а ему все было мало. Вскоре в бараке остались только дневальная, бригадир и я. Два дня тому назад при повале дерево «сыграло» и ушибло мне руку. На мое счастье, в тот день к нам наконец из лагеря притащился лекпом и на зависть всем дал мне на три дня освобождение от работы. Наш бригадир не признавал никаких ушибов: и в отсутствие лекпома разрешал не выходить на работу только с высокой температурой. Градусник хранился у бригадира, отдавая его больным, он тщательно изучал его и всегда присутствовал при измерении температуры и даже проверял пульс. Он очень дорожил своим местом, наш бригадир. Он спросил меня, почему я не иду на погрузку, хотя записка лекпома находилась у него в кармане, но такой уж у него был гнусный характер.
На столе лежала пустая папиросная коробка — лиловая с золотым такая необычная и яркая среди наших серых, прокопченных вещей. Я рассказала бригадиру о наших гостях.
— Это, наверное, Сашка Золотой, — равнодушно ответил бригадир выколачивая о печку свою трубку. — Он бежал с прииска, долго шлялся по трассе, грабил, говорят, даже убивал. У него много судимостей, наверняка расстреляют.
— Как его зовут? — переспросила я.
— Сашка, по прозвищу Золотой, а может быть, и не Сашка, у них, у блатных, по десять имен и фамилий.
Нет, это был Сашка. Сашка Маламатиди. Я узнала его теперь по шраму над бровью, по редким крупным рябинам на лице. Я вспомнила синюю бухту, кладбище якорей, облепленных ракушками и шуршащими сухими водорослями. Я вспомнила влажные, скользкие камни, соленый свежий запах моря, генуэзскую башню и голубую раковину. Многие годы, яркая, радостная, она лежала на моем письменном столе, вызывая расспросы и восхищение. В недобрую мартовскую ночь, когда меня увели из дома, она осталась на своем месте во взъерошенной после обыска комнате. Мне никогда не удалось узнать, что стало потом с голубой раковиной.
Дорога в неизвестность
Теплый июньский вечер, чистое серо-синее небо, на западе цвет переходит в нежно-зеленый.
На запасных путях товарной станции вытянулся состав из теплушек с зарешеченными окнами. К составу все время подъезжают «черные вороны», набитые заключенными. Вдоль эшелона бегают железнодорожники, охрана, какие-то люди в штатском. По выходе из «черного ворона» заключенных окружает плотное кольцо конвоя, собак. Заключенным приказывают встать на колени, их считают, сверяют со списками, торопливо распихивают по теплушкам и закрывают на тяжелые добротные засовы.
В теплушках идет своя жизнь: шум, ругань, мат, где-то уже подрались, где-то пытаются петь песни. Конвоиры запрещают петь, но песни все равно слышатся то в одном, то в другом вагоне. Теплушек около ста — пойди, угляди за всеми. Все знают, что эшелон идет в лагерь, но в какой? В Бамский, Мариинскнй, Печорский или еще дальше, до Владивостока? Их стало очень много, этих лагерей. Часы отправления и пункт следования держатся в строжайшей тайне от заключенных.
Женщин привозят незадолго до отхода поезда. Все они очень бледные, щурятся и жадно, открытыми ртами, вдыхают летний воздух, отдающий горьким дымом и мазутом.
Самой старой женщине — Анне Юрьевне — делается плохо. Она лежит на рельсах, запрокинув пергаментное лицо, иссеченное глубокими морщинами, слабый ветер шевелит ее короткие седые волосы. Подруги обмахивают ее застиранными рваными платочками.
От теплушки на землю перекинута узкая доска (привилегия только для женщин), по ней с опаской, нетвердыми шагами, под матерные окрики конвоя женщины поднимаются в теплушку. Вещей почти ни у кого нет. При аресте следователи уговаривали: «Вещей с собой не берите». Арестованные думали, что они уходят из дома самое большее на день, а может быть, даже на несколько часов. Разберутся, выяснят, они ни в чем не виноваты. Часы и дни давно уже превратились в длинные месяцы, а сейчас каждая имеет срок от трех до десяти лет.
Передачи в тюрьме запрещены, переводы денег ограничены, их едва хватает на сахар и масло, а тем, кто курит, совсем плохо. Женщины оборваны, одеты в мятые, застиранные платья, многие в зимних пальто и теплых тапочках и почти все в дырявой обуви. Но перед этапом они получили отобранные в тюрьме сумочки, успели накрасить губы и напудриться. Изможденные, засеревшне от долгого сидения в тюрьме лица их, с кроваво-красными губами, кажутся масками из фантастических сновидений.
После неизбежной ссоры из-за мест в теплушке воцаряется относительная тишина.
К Анне Юрьевне вернулось сознание. Ей великодушно уступили место у маленького окошка с толстыми частыми прутьями. Она лежит с закрытыми глазами, костлявая впалая грудь ее судорожно дышит. Просят прислать доктора. Сам начальник эшелона, молодцеватый, рано начавший полнеть военный в новом, хорошо пригнанном обмундировании, тяжело впрыгивает в теплушку, небрежно смотрит на больную и тоном бывалого человека изрекает: «Отдышится. К нам и не таких привозили. Доктор занят. В девятом вагоне урки животы себе порезали».