— Он здешний. Механик в колхозе... Вы понимаете, сидит на дамбе человек с удочками... Вы не поверите, все это за пять минут на моей полевой сумке набросал...
— А как его зовут, этого механика? — быстро спросил Петин, но, точно бы спохватившись, погасшим голосом сам снял этот вопрос. — Впрочем, какое это имеет значение, оставьте это у меня, я подумаю, посоветуюсь с товарищами.
— Да чего тут советоваться! — воскликнул было молодой инженер.
— Дорогой Марк Аронович, я человек советской инженерной школы. Я коммунист, — исполненным терпеливого доброжелательства голосом произнес Петин. — Я ничего ни отклонять, — взгляд в сторону Надточиева, — ни принимать, — взгляд в сторону Бершадского, — не обдумав, не взвесив, не посоветовавшись, не имею права. — Он решительно отложил свернувшийся в трубку чертеж и повернулся к Надточиеву: — А я, Сакко Иванович, к сожалению, оказался еще раз прав. Поперечный-старший не вырабатывает даже обычной нормы, не говоря уже об обязательствах! Срам! Тут у меня один московский корреспондент брал интервью, и, конечно, первый вопрос: как знаменитый Поперечный? Хорошо, что у нас два Поперечных, и один из них не фантазер, а умный человек. Видите, что получается, когда эмоции побеждают расчет. В век ракет кавалерист с саблей выглядит даже не смешно, а жалко... Расчет, только расчет! — Петин встал. — Оставьте эскиз, я его изучу.
4
С некоторых пор в доме № 2 по Набережной, которая, правда, еще не стала набережной, хотя все-таки уже выросла в улочку маленьких деревянных домиков, воцарился порядок.
Комнату Петровича при гараже занимала теперь немолодая чета: муж, положительный, аккуратный, осторожный человек, возил начальника Оньстроя. Жена, тоже солидная, тоже немногословная, работящая женщина, убирала комнаты, готовила, стирала белье — словом, обслуживала холостяцкое хозяйство, которое раньше кое-как, но шумно, с шутками и прибаутками вел Петрович.
Проводив начальника на работу, эта женщина принималась мести, чистить, выбивать пыль из портьер рытого бархата, вытирать золотые багеты картин, к которым она относилась с трепетным почтением. Даже старая пузатая гиря, с которой Литвинов по утрам упражнялся на балконе, была отчищена наждачной бумагой до блеска и поставлена на специальный коврик.
Супруги были добросовестные, честные люди. Приехав ненадолго на стройку, жена Литвинова, Степанида Емельяновна, сразу оценила их. Но сам он скучал по своему веселому, бесшабашному, жуликоватому Петровичу. Дом, где теперь каждая вещь знала свое место, не привлекал его. Он вызывал скуку, а работящая пара — глухое, беспричинное раздражение.
Почему? Что, собственно, случилось? Один шофер сменил другого. Серьезные люди стали заботиться о его быте. Пора, возраст такой, когда всякая бытовая мелочь приобретает значение. Сам же всегда пошучивал, что Петрович что-то вроде Западного Берлина — рудимент минувшей войны. И ушел он по истинному собственному желанию, по-хорошему, без обиды. Так в чем же дело, рабочий класс? — как любит выражаться Степанида Емельяновна. Так раздумывал однажды Литвинов, сидя погожим летним вечером на ступеньках террасы, которая когда-нибудь будет спускаться к морю, а пока что вела в заросли буйных трав. Воздух очистился, к нему вернулась прозрачность, о которой забыли здесь в дни, когда пал тайги приближался к строительству. Гребенка леса уже поредела, его начали убирать со дна будущего моря, и с балкона теперь можно было видеть вереницы домиков города-спутника. Теперь, когда домостроительный комбинат набирал мощность, они стали расти с такой быстротой, будто их складывали из кубиков. И если раньше, выбравшись на террасу, Литвинов насчитывал один-два новых, то сейчас, когда спала дымная пелена, он увидел несколько только что рожденных, четко вырисованных на зеленом фоне кварталов. Он радовался этим юным кварталам: растет, растет мой Дивноярск!
Но полной радости не было. В столовой звякали тарелки: это накрывали ужинать. Не оглядываясь, он отчетливо представлял себе, как жена шофера в белом накрахмаленном переднике расставляет столовый прибор, тарелки. И вдруг подумал: «Как-то мой Петрович на новом семейном положении?» И тут же рассердился: «Ну что он у тебя из головы не идет? Кто он тебе — сын, внук? Самостоятельный мужик, пройдоха — пробы негде ставить, кого хочешь проведет и наизнанку вывернет...»
— Федор Григорьевич, кушать пора, — тихо, но настойчиво произнес женский голос.
На столе чистая скатерть, сверкающий прибор. Вилки и ножи разных назначений лежат на своих местах. Тарелка с хлебом прикрыта салфеточкой. Графинчик с водкой даже вспотел: он только что из холодильника. Хрустальная рюмка, блестя, отдает в синеву. Даже коробочка с витамином и та под рукой. А есть и пить не хочется. Кое-как поковыряв вилкой то, другое, третье, Литвинов отбросил скомканную салфетку и встал.