— Ну так теща там эту руку в пуховиках грела. Скажи Толькидлявасу, от моего имени скажи, чтоб ему в Партизанском квартиру отвели. Там на Сосновой сдают десять домиков… Может, и тебе квартиру, а? Может, хватит холостяковать, — и подмигнул, — посоветуйся-ка ты со своим врачом, может быть, тебе женитьба медициной показана…
Наслаждаясь смущением бородача, Литвинов наградил себя сочным смехом. А вечером в домик на Набережной входил Капанадзе. Он очень изменился за последнее время. Похудел. Щеки осунулись. Лицо обострилось. Черные выпуклые глаза запали и округлились, смотрели нервно. Ночь, когда он, стоя над обрывом на Дивном Яре, мучился над самой сложной проблемой из всех, какие только возникали в его жизни, ночь, когда он сказал себе: «Что значит карьера или даже судьба одного человека по сравнению с судьбой коллек-
тива, делающего огромное небывалое дело», — эта ночь была уже далеко. Он рассудил тогда: пусть его, Ладо Капанадзе, снимут, пусть заклеймят за близорукость, ротозейство, — он это заслужил. Пусть наложат любое партийное наказание и пошлют на любую работу. Но зато никто не скажет, что он карьерист, нечестный человек. В этой мысли он окончательно утвердился в домике на Березовой. Утром, придя в партком, он вызвал Игоря Капустина, а потом поручил инструкторам объездить основные объекты и назавтра созвать секретарей на совещание, посвященное учету соревнования. И когда в полдень позвонил Петин, цель, которую Капанадзе поставил перед собой, была ему ясна.
— Мне уже доложили… Решили действовать против меня? Напрасно. Если допущены ошибки, мы оба в них виноваты. Разницы между нами нет…
Тон Петина был не такой уверенный. Чувствовалось, что он не прочь пойти на соглашение.
— Кроме той, что я, установив болезнь, хочу лечить ее хирургическим путем, а вы, насколько я понимаю, все еще хотите загонять ее внутрь? — без запальчивости, но твердо ответил парторг.
— Я не из тех, на ком можно отыгрываться | и кого можно безнаказанно травить. За травлю интеллигентов ЦК по головке не гладит…
— А я, Вячеслав Ананьевич, не из тех, кого можно пугать.
Оба положили трубки. Все это вспомнил Капанадзе, когда знакомой тропинкой шел к Литдаову. Тот мерно шагал по террасе, держа палку под мышкой.
— А, виднейший очковтиратель всех времен и народов! — буркнул он.
Последние дни на строительстве бушевали партийные собрания. Обсуждался ход «броска». Сердито, даже свирепо критиковали и тех, кто приписывал, и тех, кому приписывали. Очковтирательство было объявлено главным злом. Это слово звучало как самое тяжкое обвинение. И хотя Ладо Капанадзе на собраниях этих крепко доставалось за близорукость, доверчивость, невольное потакательство бессовестным карьеристам, хотя иной раз он возвращался с них домой точно бы весь физически избитый, еле волоча ноги, очковтирателем его все-таки никто не называл. Слова Литвинова поразили парторга. Он так и застыл возле крылечка, будто ему стукнули по темени.
— Литвинов тотчас же заметил это и спохватился.
— Ладо, голубчик, не сердись. Ты мне все тут насчет шахмат и археологии вкручивал… Я в этом смысле… — И вдруг спросил спокойно и прямо: — Что, очень плохи дела?
— Очень!.. Надо хуже, да нельзя. Павел сказал, что вам все известно?
— Все известно. — Литвинов поиграл скулами. — Сугубо скверная штука. «Бросок» к коммунизму!.. Курочка еще в гнезде, яичко черт знает где, а вы на всю страну раскудахтались.
— Только не волнуйтесь, дорогой Федор Григорьевич…
— Не волноваться. Ишь хитрый! Нет, милые мои, без волнения я чуть было не сдох. — Синие глаза насмешливо смотрели на Капанадзе. — Ты что ж, генацвали, думаешь, мне это вот так вчера или сегодня открылось? Плохо ты меня знаешь, у меня, брат, нюх на всякую тухлятину, а ты мне тут про археологию, про пятнадцатый век… Ну, а что дальше делать будем?
— Я написал в Центральный Комитет. Откровенно написал, как все произошло, как вы мне тогда насчет сливочного масла намекали и как я не понял и просмотрел. Все написал.
Литвинов продолжал грузно ходить по террасе.
— Отослал?
— Еще нет. Пришел к вам посоветоваться.
— Не смей пока посылать. — И опять заходил, теперь уже нарочито стуча своей палкой. И если бы не эта палка да не то, что дышал он приоткрытым ртом, это был бы прежний Литвинов, энергичный, задорный, даже жизнерадостный.
— Кто бы мог подумать, а… — И, уставив на парторга синие хитрые глазки, сказал: — Эх, Ладо, Ладо, не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. И вот в этом наша с тобой вина. Мы ему сами плечи подставляли… сапоги валяные… Тебя он стращал? Грозился?
— Говорил, что убиваем наше общее дитя и что мы оба за все в ответе.