Конечно, рассуждения Ю. Юзовского о двух планах пьесы в той форме, в какой они сделаны, во многом уязвимы. Они легко могут быть поняты и истолкованы как попытка, пусть и невольная, разъять единое по своей сути произведение на два начала — словесное и сюжетное, противопоставить одно другому. Критик куда был точнее, когда говорил о пьесе «На дне» Горького и о суждениях Горького о своем произведении как явлениях действительно неодинаковых и советовал различать образ Луки в пьесе от образа Луки в статье Горького «О пьесах».
Но-все же это была попытка как-то объяснить отношение Горького к своему произведению. В последующих своих работах критик эту проблему станет решать грубее и проще. Он прямо скажет, что Горькому в пьесе не удалось с необходимой последовательностью и ясностью выразить ни отрицательного отношения к утешительной лжи, ни положительного — к действительной правде. Известная неудовлетворенность Горького своей пьесой, по его словам, вызвана была тем, что как это утверждение, так и это отрицание не прозвучали в «На дне» достаточно категорически. То есть почти в тех же выражениях, которые спустя полтора десятка лет повторит В. Прожогин. Сущность же «допущенного промаха» критик объяснит тем, что «субъективная доброжелательность Луки (идея ценности всякого человека — : и в самом деле великая идея) скрывала и, в конечном итоге, маскировала объективный вред его-общественной позиции, ослабляла силу наносимого пьесой удара»80
.Б. Бялик попытался поставить под сомнение это высказывание Ю. Юзовского: «Вдумаемся в смысл этой аргументации. Выходит, что для разоблачения утешительства Горький должен был обязательно изобразить проповедника, лишенного „субъективной доброжелательности“. Но разве идеи, которым наносил удар Горький, — идеи смирения, непротивления злу насилием, самосовершенствования, всеобщего прощения, всеобщей „любви“ и т. п. — были всегда лишены „субъективной доброжелательности“? Разве сила влияния подобных идей не объяснялась во многом тем, что они были часто продиктованы искренним, хотя и ложно направленным стремлением помочь „униженным и оскорбленным“? Что могло больше ослабить „силу наносимого пьесой удара“, чем упрощение Луки, превращение его из философа и художника утешительства в заурядного обманщика?»81
.Вдумаемся и мы, в свою очередь, в суть полемики. Не надо особых умственных усилий, чтобы понять, что Ю. Юзовский, а за ним и Б. Бялик отождествляют некоторые личностные черты в характере Луки (искренность, «субъективная доброжелательность») с его философией, с высказыванием героем таких положений, в которых есть общечеловеческое, хотя бы та же самая мысль о ценности всякого человека. Очевидно, что такое отождествление неправомерно. Оно упрощает проблему, сводит всю сложность Луки к доброте и искренности. Трудность же заключается в том, чтобы в пестроте и противоречивости воззрений горьковского героя отделить истинное от ложного, полезное от вредного, временное, преходящее от того, что называют общечеловеческим. Главное же заключается в том, что Ю. Юзовский, должно быть, не видит, а Б. Бялик принципиально не хочет видеть ни капли общечеловеческого у Луки. В словах Луки о ценности человека, о силе и могуществе его желаний и чистоте помыслов, стремлении к лучшему он не усматривает ничего, кроме проповеди терпения. А разве не то же самое мы встречаем у В. Прожогина, по мысли которого общечеловеческое вообще станет «ощутимой реальностью» только в бесклассовом обществе, тогда, когда пролетариат упразднит все враждебные ему классы, в том числе и себя как класс?
Конечно, дело не в «промахах» Горького, а в сложности образа Луки и всей пьесы в целом. Бесспорно также, что сложность того же Луки было бы неверно сводить лишь к его доброте и искренности. Сам Горький обвинял в непонимании пьесы самого себя. Но в данном случае писателю не следует верить на слово, как поверили некоторые критики. Отношение Горького к Луке и пьесе сложно и противоречиво. Биографам Горького еще предстоит разобраться, под влиянием каких причин субъективного и объективного порядка он возводил обвинения на самого себя. И великие люди ошибаются. В статье «О пьесах», полной глубоких мыслей, оригинальных идей, гениальных догадок, имеется более чем спорное утверждение о том, что якобы его, Горького, опыт не только не полезен, но даже вреден для молодой советской драматургии. Больше того, он отрицал не только себя как драматурга, но и Леонида Андреева, и А. Островского, и даже Чехова. «Я не представляю, чему мог бы научиться у Островского современный молодой драматург», — писал он (26, 422).