Пьеса «На дне» состоит из четырех актов. Но мы не особенно погрешим, если мысленно расчленим её не на четыре, а на три части и рассмотрим костылёвскую ночлежку до прихода в нее Луки (первый акт), при Луке (второй и третий акты и частично первый) и, наконец, — после ухода Луки (четвертый акт).
Что же из себя представляли ночлежники до того, как к ним спустился Лука?
Критика старого и нового времени в оценке изначального состояния обитателей «дна» крайне противоречива. Среди дореволюционных рецензентов пьесы был весьма распространен взгляд на костылёвскую ночлежку как на притон разврата, сточную канаву, помойную яму, царство проказы и прочее и прочее. Ночлежка наводила на них страх, ужас и отвращение, а её обитатели казались им не людьми, а дьяволами, лишенными каких бы то ни было моральных устоев.
Этот взгляд на ночлежников, характерный для русской реакционной критики, разделялся и некоторыми зарубежными авторами. Так, англичанин Диллон писал в 1902 году, что Горький, по его мнению, «настаивает. на том, чтобы мы совсем стерли границу между добром и злом. Каждый его „сверхбродяга“ — сам себе закон, он отвергает всякий кодекс божеских и человеческих ограничений… Здесь мы уже сталкиваемся не с отсутствием нравственности, как понимает её художник, а просто с открытой безнравственностью»154
.Театральный рецензент католической газеты «Germania», посмотрев «Nachtasyl» в берлинском Малом театре, так передал свое впечатление: «Мне казалось, что я в темную глухую ночь иду по болоту. Надо мною блестят звезды, и с каждым шагом я погружаюсь все глубже и глубже в топкую почву, а надо мною все блестят звезды, от которых я не мог отвратить своих взоров. Наконец я почувствовал, что погружаюсь совершенно. В глазах у меня потемнело и я начал задыхаться…» Спас рецензента, по его словам, вовремя опустившийся занавес: «…я перевел дыхание, почувствовал свободу и искренне обрадовался, что могу снова дышать свежим воздухом»155
.Либерально настроенных критиков костылёвский подвал тоже повергал в неописуемый ужас, но наиболее проницательные из них все же сумели разглядеть на «дне» жизни кое-какие остатки человеческого. В этом отношении очень характерен отзыв Н. Эфроса о постановке «На дне» Московским Художественным театром:
«Подвал.
Низко навис каменным брюхом, устав его подбирать в себя, угрюмый свод и придавил тяжелый воздух. В слепое окошко, чуть не до верхнего края ушедшее в землю, робко ползет скупой зимний свет, лениво вырывает из серой мглы буро-зеленые стены, громадные темные плеши от обвалившейся штукатурки. Торчит холодный темный кирпич кладки. Вглубь уходит другой свод, еще тяжелее, еще угрюмее, и совсем пропадает в черной тьме.
Во всю длину вытянулись низкие, осклизлые нары. На них грязные кучи прогнившего тряпья. В углах из раскосых, щелястых, дырявых досок и старых сгнивших дверей собраны каморки. Еще какие-то двери, никуда не открывающиеся. Полог из облепленной грязью дерюги.
Смрадное тепло. Тепло навозной кучи. Взвизгивает на блоке узкая дверь в каменной щели. Откуда-то, с вольного верха, дребезжит разбитыми звуками шарманка. Звуки быстро умирают, застряв в густом воздухе. Мгла все плотнее.
Дно общественного моря. Тина, перегниль обломков жизни.
И в этой навозной яме что-то копошится, движется движением плесени. Из куч загаженной рвани доносится обрывок речи, пьяный выкрик, тупой смешок, глухой стон, больной, умирающий вздох.
Когда приглядишься пристальнее — из рвани и скотства вырисовываются человеческие черты. Когда вслушаешься внимательнее, речь оформляется; звончее смех, глубже вздох. В мертвой тине шевелится живое чувство, живая мысль во всей их пестроте. Однообразная груда отребья начинает дробиться, индивидуализироваться в слагающих её частях. У каждой — свое лицо.
Упавшие на дно с верхов и никогда со дна не поднимающиеся; выбитые из колеи страстями и натурою, нескладицей и жестокостью жизни, — и изначала не попавшие ни в какую колею; случайные и прирожденные герои дна; протестующие и сдавшиеся, отчаявшиеся и покорившиеся; вспоминающие и мечтающие, скорбящие и злобствующие, цепляющиеся за что-то и махнувшие рукою; проклинающие дно и гордые им. Какое громадное, сложное разнообразие психических состояний, душевных категорий, создаваемое различием в характерах и в причинах гниения на дне! Но все одинаково отбились от сколько-нибудь правильной жизни, все выключены из её рамок и сгнивают в общественную тину. Титулованных, безымянных, сильных, слабых, молодых, старых, мужчин, женщин — всех смела метла жизни в одну сорную кучу и равнодушно выбросила вон, за борт общества.
И они зажили по-своему, на уцелевшие крохи живучей души; вне общества, они сложились в свое общество, потому что человек никогда не может утратить своей общественной природы, и всегда в нем все те же «образ и подобие», какие бы непроглядно густые краски ни накладывала на него жизнь. Она гримирует скотом, но человек остается человеком…»156
.