— Погоди! — кричит он. — Я тебя поймаю!..
Мистер Дэвис, помощник режиссера, в этих случаях ведет себя по-иному. Он только что вернулся с работы, лицо у него бледно, голова только что вымыта и от боли обмотана полотенцем, халат расстегнут. Мистер Дэвис подходит к окну, если только он не занят телефонным разговором со своей девушкой, простирает к Терезе обе руки, склоняет набок голову, делает умильное лицо и просит о милосердии. Слов его из-за шума не слышно. Тогда он хватает рупор, прикладывает ко рту и кричит Терезе:
— Золотая, дорогая, прошу тебя, умоляю, предупреждай меня, когда ты собираешься петь. Я буду уходить из дому на это время!
Это он прозвал Терезу «Джиро-Джиро» — первыми словами ее любимой песенки — «Джиро-джиро тондо, джиро туто иль мондо…».
Теперь весь двор ее так называет. Услышав ее голос, все бросаются к окнам:
— Она уже здесь!
— Джиро-Джиро!
Несколько дней Тереза не показывается во дворе, несколько дней не слышно ее песен. Вместо нее на досках сидит отец. Время от времени он сплевывает, за плевком следует проклятие. На сердце у него тяжело. Ребенок болен, ухаживать за ним некому, увезти некуда, и потом… в нескольких ресторанах бастуют. В его кабачке до этого еще не дошло, но официанты о чем-то шепчутся… к нему подходят во время работы, незаметно делают знаки: «Идем… в пикет…»
А пикет — это такая штука… Очень хорошо, что пикеты существуют, но… он боится их и стыдится своего страха. Вот и сиди на досках и отплевывайся, потому что эта штука и радует тебя, и пугает. Обманывает сам себя: «Как я пойду? У меня ребенок болен».
В один из таких вечеров его увидел из окна мистер Дэвис. В этот вечер он не говорил по телефону, но ему нужно было оградить себя на завтра, на послезавтра… Поэтому он вышел во двор к Терезиному отцу.
— Это твоя девчонка? — кивая в сторону раскрытого гаража, спросил он.
Отец не торопился с ответом. Он сплюнул сначала. Казалось, он не решил, стоит ли отвечать.
— Хотя бы и моя… Что дальше?
С минуту они разглядывали друг друга.
— Дорогой мой, — наставительно произнес тогда мистер Дэвис, — нельзя ли так устроить, чтобы девочка не скулила по вечерам?
В это мгновение он что-то подметил в лице Терезиного отца, в его непрестанно подмигивающем правом глазе и добавил мягче:
— Я, понимаешь, как раз в это время прихожу домой, хочется, понимаешь, отдохнуть. Я работаю на кинофабрике, знаешь — звуковое кино. Весь день мелькают в глазах прожекторы, гудит музыка. Тысячу раз одно и то же. Некоторые и месяца не выдерживают: начинают дергаться плечи, лицо, некоторые становятся даже эпилептиками. А тут у меня, понимаешь, личные дела, неприятности… Одним словом, хотелось бы, чтобы ты меня понял.
Отец Терезы слушал, понурив голову. Он сделал какое-то движение инертно повисшими руками.
— Ребенок, — сказал он, — она же ребенок… Она больна… Она оттуда — из итальянской Швейцарии… Там ребенка хлебом не корми, позволь только петь… — Он поднял голову, огляделся, вздохнул: — И потом — этот ад… С одной стороны строят, с другой стороны строят. Ни минуты покоя. Вот послушайте… И это вам не мешает?.. Уж я не знаю: если это вам не мешает… Ну. запоет ребенок…
Тут мистер Дэвис забыл всю свою сдержанность.
— Скажи мне, пожалуйста, голова у тебя на плечах или кочан капусты? — И он стал размахивать кулаками перед его носом. — Ведь это же стройка!.. Дома!.. Дела!.. Небоскребы!..
Тереза лежала в бывшем гараже с пылающим восковым личиком. Светлые глаза ее, цвета речной воды, все ширились, руки стали сухи и горячи. Ей чудилось, что большая тяжелая муха ползает по ее нижней губе, но прогнать ее не было ни сил, ни желания. В ушах засело неясное непрерывное жужжание, в глубине этого бесформенного шума кружились песни, которые она слыхала и пела в своей жизни.
Тереза умерла днем, когда в гараже никого не было.
Вечером пришел отец, зажег у изголовья свечи. Они догорели, погасли. Отец ушел, принес гроб, привел людей. Они положили Терезу в гроб и унесли из гаража.
Вечером мистер Дэвис долго говорил со своей девушкой, а миссис Робинс прилегла вздремнуть, чтобы ночью посидеть подольше у мистера Дэвиса и этим возбудить в муже ревность. Братья Джейкобсон, включив радио, танцевали, как влюбленная пара. Они отыскивали станции, передававшие «шимми». Приемник издавал иногда воющие визгливые звуки, они доходили даже до комнаты мистера Мэкой. Он решил, что опять Тереза поет, и в бешенстве рванул окно:
— Это снова ты, Джиро-Джиро! Вот поймаю! Я тебе…
Во дворе на досках сидел отец Терезы. Он поднял глаза на бухгалтера, подумал, сплюнул, стиснул зубы и пошел. Куда мог он пойти в этот час? Кое-где были еще открыты кабачки, кое-где расставлены пикеты.
Красные глаза светофоров смотрели с перекрестков. Люди сыпали из нор, из подземелий, из поездов, летевших над домами. В воздухе кривлялись светящиеся рекламы, хрипели громкоговорители, сплетаясь с голосом Нью-Йорка, с его глухим ревом и воющими электродами. Без языка, без голоса, без нёба серенады этого огромного города, его ворочающаяся утроба — все твердило об одном: