— Не беспокойся. Все твои живы-здоровы. Но ты нужна. Сочини для начальства что-нибудь правдоподобное. Сумеешь?
Она наконец чуть улыбнулась:
— Сумею.
…Часа два-три спустя Сергей Яковлевич Аллилуев, потревоженный телефонным звонком Ольги, вернулся с Обводного канала, где находилась его любимая электростанция, в свою квартиру на пятом этаже благообразного дома со швейцаром и лифтом, квартиру, которую окрестил вышкой. Жена передала слова Сталина: надо укрыть на какой-то срок нескольких товарищей. Кого именно, Иосиф не сказал.
Сергей Яковлевич с годами все более обретал вид отшельника-монаха, кого на Руси уважительно прозывают старцами. Ранняя седина посеребрила монашескую его бороду. Оголился со лба череп. Заметней обозначились провалы висков. Исхудалый длинный нос, выраставший будто прямо изо лба, то есть почти без переносицы, казался костяным. Изможденность лица выделяла, делала очень большими глаза, источавшие точно бы лихорадочный блеск, пытливые, проникновенные. Ему не потребовалось раздумий, чтобы решить:
— Пускай наша вышка служит партии. Принимай, Ольга, жильцов.
…Вскоре Сталин привел к Аллилуевым рослого рыхловатого Зиновьева, нынче выглядевшего мрачным, и миниатюрную, с твердой складкой широкого рта, с уже пробившейся в коротко подрезанных темных волосах ранней сединой Зину Лилину, его жену. Быть может, полтора десятка лет назад именно в честь Зины, которая была на два года его старше, юноша-эмигрант Радомысльский, в те времена худенький, погруженный в книги, не утративший свойственного нередко евреям мечтательно-скорбного выражения больших глаз, избрал свой псевдоним.
В несколько мужской решительной походке Лилиной — она из прихожей прошагала впереди мужа чувствовался характер. За Зиновьевым следовал обросший щетинкой невозмутимый Коба. Вошли в столовую. Аллилуев, встав, глубоко поклонился гостям.
— Сергей, неторопливо произнес Сталин, знакомься. Это товарищ Зиновьев. Человек, который, по нашей кавказской поговорке, глядел в глаза орлу.
Лилиной Коба не уделил ни слова. Долго прожив среди русских, он, однако, сохранил восточную манеру, согласно которой женщина, жена не заслуживала упоминания. Впрочем, спутница Зиновьева тотчас нашла способ себя представить. Подойдя к мужу, она поправила его сбившийся галстук и с мимолетной лаской провела смуглыми пальцами по его вскинутым, мелко курчавившимся густым черным волосам. Слов не требовалось — жена! Усталой улыбкой Зиновьев ее поблагодарил.
— Глядел в глаза орлу, повторил Сталин.
— Знаю, сказал Аллилуев, впервые пожимая мягкую руку Зиновьева. Слышал вашу речь у особняка Кшесинской. Вы тогда сказали: птица вьет гнездо.
— А… Дошло?
— Взяло за душу, товарищ Зиновьев.
40
Птица вьет гнездо… Да, Григорий Евсеевич Зиновьев, конечно, не забыл эту свою метафору, явившуюся ему в минуту ораторского озарения. Пожалуй, эта его речь, произнесенная примерно через неделю после того, как «швейцарцы» добрались в Петроград, означала, что он, Зиновьев, определился, примкнул к тезисам Ленина.
Накинув пальто, Григорий Евсеевич выбрался на балкон особняка приветствовать подошедшее с Выборгской стороны шествие участников митинга, что был проведен районным комитетом большевиков. Светящиеся шары фонарей и косые полосы электричества из окон выделяли там и сям простертые над головами кумачовые полотнища, кратко взывавшие: «Хлеба! Мира! Свободы!» Кумач на свету рдел, а в сгущениях мглы казался почти черным.
Именно там какой-то не лишенный фантазии журналист ухватил этот образ-игру красного и черного, — чтобы в своем завтрашнем отчете написать про цвета анархизма, реющие вокруг штаб-квартиры Ленина.
Наследник Бакунина, анархо-большевик — такая слава явившегося из-за границы вечного раскольника, всех огорошившего своими тезисами, уже гуляла на столбцах множества газет, катилась по Руси. Уже и пером Плеханова было засвидетельствовано: «Ленин со всей своей артиллерией переходит в лагерь анархизма».
Бюро ЦК большевиков не поддержало Ленина; в Петроградском комитете его позиция собрала только два голоса, а вот Выборгский райком первым принял тезисы.
…С балкона кто-то объявил:
— Слово предоставляется члену Центрального Комитета партии товарищу Зиновьеву.
Гомон сборища стихает. Зиновьев стоит у балконных перил, непокрытая, в ободке вьющихся волос голова и крупный корпус в незастегнутом пальто явственным силуэтом вычерчены на фоне освещенной двери. Слегка склонившись, он выкрикивает:
— Товарищи!
Голос высок, почти как мальчишеский дискант. Дальнейший зачин речи идет на той же верхней ноте. Со стороны может почудиться, что в полутьме говорит не этот большемерный мужчина, а кто-то другой, скрытый за ним. Лишь постепенно отделываешься от такого впечатления. Голос уже не назовешь тоненьким, он оказывается звеняще сильным, далеко разносится в просторе улицы.
— Мы, пролетарские революционеры, требуем: вся власть Советам! Что же это такое: власть Советов? Птица вьет гнездо…
Улеглись невнятные шумки толпы. Можно слышать тишину.