Я уже чую, как напряжется все, как подведет внутри, когда я пойду к елям — в ожидании окрика хозяйки, ее гнева, ее обиды ли? Как буду спешить, вором, татем, уходящим с площади, где он только что облегчил чью-то мошну и отходит, не дожидаясь хозяйской благодарности. Опасливо. Втянув голову. Страшась, проще говоря. Смотрю в небо — обычные, самые обычные сумерки — смеркается. А не варишься в киселе тумана, чтоб ему… До ночи даже без коня я буду далеко от этой заимки. Чтобы не говорил мне рассудок — та, что прогнала туман, не повышая голоса, любую тропу, а уж тем более, бездорожье, выведет к своим воротам. Или туман упадет, как только я ступлю назад — из ворот? Или лешего тут не стараются напугать медвежьей головой, оттого, что он тут просто-напросто, свой, а?
Ни троп, ни тропинок, ни скота на дворе — ничего. Может, конечно, мне просто не видно, что там у черноволосой за домом…
Всё, все здесь — и хозяйка, и ее изба, и ее двор, и ее — убежденность приходит сама — да, ее — лес, — словно ночь, словно черная вода неожиданного ночного озера, в которое так и подмывает кинуться, — просто так, молча, прямо с берега, зная, что дна там нет — и никогда не было. Все равно. Надо уходить. Надо. Надо? Кому?
Меня отпустят? Рассмеются в спину — как над глупой скотиной, отворачивающей от стойла? Надо уходить?
И я делаю шаг. Вперед. На двор.
Это очень просто. Потому, что я уже ушел так далеко, как только можно — герцог Дорога ушел из сгоревшего дома. Своего единственного, первого и последнего дома в этом — лучшем из миров.
Мне тяжело идти — сказывается усталость дней в седле. Мне тяжело думать и гадать — сказывается… Все, сказал. Сказалось.
… И я тяжело повалился, навзничь, не думая и даже не стараясь выставить руки. Прямой, как падающая сосна. Почему-то я был уверен, что упаду в тот туман, который скрылся под лапами величественных елей. Как в короб с пухом. И задохнусь, быть может, — задохнусь, не ушибившись. Но я просто упал в росистую траву. А потом еще глубже — в черную, кинувшуюся на меня со всех сторон, ночь.
Черно-серое небо. Катится рассвет? Я подношу руку к глазам, ее можно разглядеть.
Я лежу на спине. В одних портах. Ноги покрыты тяжелым мехом — пальцы другой руки дергают длинную шерсть — медведь. Вытянув руку перед собой, я ничего не нащупал. Пошарив по бокам понимаю — подо мной полок. Упавшая с меня шкура и разбудила меня. Пусто. На душе пусто. Миг — и все. Пустота ушла. Где я? Где мой меч? Я не пленник, думаю — слишком хорошо для обращения с пленником. Хорошо? Накаркаешь, герцог — может это так, лишь для начала? Все ведь зависит от глубины ненависти пленившего. И от нужды в тебе — прибавляет рассудок. И я резко сел, подтянув под себя ноги. Голова весело пошла вкруговую, и я чуть не сверзился с полка. Зажмурясь, переждал хоровод. Я открыл глаза — то ли привык к темноте, то ли стало посветлее — передо мной стена. Спускаю ноги на пол и разворачиваюсь в другую сторону. Почти темно — но видно. Четыре стены. Дверь. Южная стена почти полностью занята печью, к ней прислонились устало ухват и кочерга. Несмотря на глубокую ночь, — я понимаю, что вокруг ночь, в печи рдеет жар углей. Где-то со двора всхрапывает Бурун. На сундуке — слева от влазни — лежит моя броня, сверху на ней «Крыло Полуночи», мои палки лежат тут же, с ним по соседству, рядом с сундуком стоят сапоги, на печи висит моя рубаха и плащ, рядом — поддоспешник. Сушатся.
Посреди горницы стол, подле него — лавка. На нем — горшок с деревянной крышкой, миски, две берестяных стопы и два или три горшка. Что в них, я не знаю.
Посередине каждой из трех стен, не загороженных печью, словно висит равноугольная, продолговатая, черная, как смоль полоска ткани, чуть присыпанная серебряными блестками. Не сразу понимаешь, что это окна — узкие, бойничные окна. Это просто, когда поймешь — уже не понимаешь, над чем глаза ломал. Это просто ночь просится, втискивается в избу — суля в оплату серебро.
Она. Хозяйка. Я прекрасно помню, где я. Прекрасно помню, как я упал у ворот. Значит, сюда она дотащила меня сама. И пусть. Как ей удалось проволочь по двору окольчуженного, пусть и «не блистающего телесной мощью», но все же взрослого мужчину, который сам потянет на четыре пуда с половиной, непонятно, и понимать я это попросту не хочу. Не оставили валяться на дворе — и хорошо. Что-то уверенно говорит мне, что этот подвиг ей более, чем просто по плечу. Переправила, одним словом. Переместила. На место. На чье? Полок в горнице один — я занял ее постель.
Она. Хозяйка. В одной длинной, тонкой, льняной исподнице. Руки обнажены до плеча. На левой руке, повыше локтя — золотой — это видно — браслет. Я встаю и молча иду к хозяйке, сам пока не зная толком, что делать — властно отстранить и выйти во двор, заботясь о коне, бить ей земной поклон, касаясь пальцами чисто метеного пола, просто…