После того дня случалось, что отец и сын седлали поутру коней, выезжали по дну пересохшего вади и по склонам гор поднимались на открытую безводную равнину. По ней они ехали медленно, словно во сне. В расселинах упрямо и отчаянно пробивался колючий кустарник. Казалось, что это не растения, а волосяной покров, под которым скрывается чрево камней. Белый беспощадный свет, сливавший воздух с песком, истреблял все, что тянулось к нему из земли. Отъехав подальше, Гилад нарушал молчание, и на минуту их сводил разговор.
— Ну, Ифтах, куда бы ты хотел направить коней? — спрашивал он.
Прищурив глаза от слепящего света, Ифтах отвечал:
— Туда, где мне место. Туда, где мой дом. Лицо Гилада прорезала трещина — он улыбался, трещина затягивалась, и он продолжал:
— Почему же нам не повернуть коней и не вернуться домой?
Улыбка словно переходила к Ифтаху. Голос его звучал рассеяно, как будто издалека.
— Это не мой дом.
— А где то место, которое ты называешь своим?
— Этого-то я еще не знаю, отец.
Разговор замирал, к каждому возвращалось молчание и вновь замыкало свой круг. Но сейчас круги совпадали, и получалось, что молчание у них теперь одно на двоих. Сердце Ифтаха переполняла любовь, и он мягко гладил гриву коня. Однажды, когда они въехали в черную базальтовую долину, он спросил отца:
— В чем смысл пустыни, о чем думают ее безжизненные пространства, почему ветер вдруг налетит и исчезнет, каким слухом слушать многоголосье, а каким— тишину?
— Ты сам по себе, — ответил Гилад, — и я сам по себе. Каждый сам по себе. И, смягчившись, добавил:
— Вон ящерица. А вот ее уже нет.
И оба погрузились в молчание, ставшее общим.
На обратном пути Гилад Гилади иногда протягивал широкую уродливую ладонь и брал под уздцы коня Ифтаха. Некоторое время они скакали рядом, плечом к плечу. Потом он убирал руку, они въезжали в границы надела и спешивались у конюшни. Ифтах оставался во дворе, а Гилад входил в дом.
Наступила зима. Питда по ночам часто приходила в комнату Ифтаха. Примостившись на краю постели, она говорила с ним шепотом, и, если смеялась, Ифтаха обдавало теплом. Мальчик крепился, но низкий смех матери брал верх, и он беззвучно смеялся вместе с ней. Питда пела сыну нежные аммонитянские песни о тихих заводях и бурных разливах, об оленях в оливковых рощах, о душевных муках и милосердии.
Она брала его руку и медленно, так, что кончики пальцев едва касались кожи, проводила ею по тыльной стороне своей ладони, от запястья до плеча и выше к мягкому шелковистому затылку. Питда не оставляла надежды поручить сына жизнерадостному богу Милькому. Быстрым шепотом она пыталась поведать ему тайны, хранимые телом, рассказать, на что способна плоть, в чем ее слабость и сила. Слова ее звучали странно и непривычно. Она заклинала Ифтаха бежать от пустыни туда, где тень и вода, пока пустыня не иссушила его кровь.
Ифтах никогда в жизни не видел моря, не знал, как оно пахнет, как шумит по ночам прибой, но мать называл: госпожа моя море.
Однажды после ухода Питды Ифтаху приснился сон. Раб с морщинистым лицом и лысой макушкой стриг овцу. Гора настриженной шерсти росла, а он все стриг, пока не показалась кожа, розовая и болезненная, изрешеченная тысячей жилок, а раб стриг и стриг. Потом он заколол овцу, но не перерезал ей горло, а вспорол живот, и черная кровь забила струей, пузырясь и обдавая Ифтаха. В сон вошел Элохим, в медвежьих шкурах, огромный, краснолицый, пышущий жаром. На подстилке из виноградных лоз лежал уже Мильком в золоте и шелках. Ифтах видел, как Элохим прорывается сквозь шелка, словно баран, который пробивает себе путь, набрасываясь на овцу. Глаза его налиты кровью, а овца, одуревшая от ярости, обрушиваемой на нее, давно уже сметена и покорна.
Ифтах проснулся в поту. Его лихорадило. Он открыл глаза и увидел темноту. Закрыл и остался в кромешной тьме. Шепотом он прочитал молитвы, которым его учил кохен, но темнота не рассеивалась; попробовал песни, слышанные от матери, — вокруг по-прежнему было темно. Ифтах лежал, боясь пошевелиться, потому что ему представилось, что, пока ему снился сон, отец, мать, кохен, наложницы, скот, пастухи, сводные братья, собаки и даже кочевники, жившие за стеной, собрались в одном месте, легли на землю и их взяла к себе смерть, а он остался один в пустыне, которой нет ни конца, ни края.
В одну из ночей на исходе той зимы умерла Питда. Утром наложницы говорили: "Умерла колдунья, блудница аммонитянская".
В день, когда ее хоронили за стеной кладбища, на горизонте появился серый песчаный смерч, который рос, но не приближался. Земля покрылась тонким слоем чего-то, напоминающего пепел. Воздух стал гуще от пыли и запаха надвигающейся бури. Кохен бросил горстку земли на могилу и произнес заклинание: "Встань и выйди от нас! Возвращайся туда, откуда ты родом, будь проклято это место, откуда в недобрый час взята была к нам. Не тревожь нас ни в темноте, ни во снах. Остерегись: если нарушишь наказ, то и в смерти настигнет тебя проклятие Бога и бесы нагонят на тебя страх преисподней. Прочь, нечистая, прочь! Дай нам покой! Амен".