Если бы «Мольера» прочел Николай Федорович, это было бы даже лучше, чем Булгаков. Лучше для судьбы спектакля. К выраженной прямо позиции прислушался бы еще кто-нибудь, хоть двое или трое, и тогда за «Мольера» было бы большинство.
Но Монахов почему-то держался в стороне…
Он пришел в театр будто случайно, будто забыл книгу в гримерке и задержался, читая. Но он и не думал ее читать. Он приносил в театр только те книги, которые производили нужное впечатление обложкой, и эта была такая, с серпом и молотом. Пока шла катавасия, он сидел в своем кресле и ждал, чем она кончится. Догадывался, конечно, но ждал.
Монахов смотрел в зеркало и видел, каким будет его Мольер.
Тут и Маковецкого не надо было звать, хотя он привык с ним работать.
Сначала он называл его Сергеем Марсельевичем, потом Сергеем, потом Сережкой. Когда Маковецкий завел казацкие усы, Монахов стал дразнить его Бульбой. А однажды, после удачной выпивки с французским коньяком, приклеил мастеру грима женское имя Марселина и этой манере не изменял.
Правда, такое панибратство Монахов позволял себе только за закрытой дверью, а выглядывая в коридор и призывая мастера, раздельно и вкусно выговаривал имя-отчество…
— Сергей Марсельевич!..
Николай Федорович почему-то знал, что Мольер терпеть не может парика. Знал не из книг. То есть когда Жан-Батист на сцене Пале-Рояля и играет роль, он прикроет голову чем-нибудь, что подберет Марселина. Но «за кулисами» — только со своим лицом, только. Начесать волосы на лоб и запустить виски…
Разумеется, в королевских покоях — в белых буклях, по форме, а так…
— Отстань, Марселина!
Он представил себе сцену с Бутоном в четвертом акте, она с первой читки сделалась сладкой приманкой.
— Тиран, тиран, — скажет он в отчаянье, но совсем просто, как будто объясняя, и зал замрет, замрет…
Мало ли что он будет думать в это мгновенье, кого себе представлять и ненавидеть… Об этом они и не догадаются!.. Не посмеют догадаться!.. И Софронов-Бутон так и спросит: «Про кого это вы?..» А я отвечу: «Про короля Франции». «Молчите!» — крикнет он. А я свое: «Про Людовика…» И опять просто-просто: «Тиран…»
У Монахова зашевелились губы, и там, в глубинах старого зеркала, он увидел рябую рожу и ненавистные усы…
Только страх рождает такую ненависть, а с недавних пор его временами тошнило от страха…
Никто не узнает, никто и никогда, как он ненавидел эту братию, эту гнусную большевистскую Кабалу, в которую попал…
По ошибке, по непростительной глупости!
Вон Шаляпин, умница, не застрял, не засиделся и поет на весь мир!.. Правда, у него голос повыше моего, стало быть, другие возможности. А я куплен за гроши… Нашивками и орденами… Посиделками за красным столом!.. Куплен, конечно, но продана одна шкура, только шкура, а душа — свободна и готова лететь!..
И тут в гримерную, едва постучав, закатился директор Шапиро. Не поднимая глаз, он обошел Монахова со спины, сел на диван и поджал губы.
Они помолчали.
— Ну что, Рувим Абрамович? — спокойным и кра-сивым голосом спросил наконец Монахов. — Наша взяла?
— Нет, Николай Федорович, — упрямо сказал Шапиро. — Не наша взяла… Пока!.. Но это еще не конец!.. Я так не оставлю, верьте мне!.. Я пойду к Боярскому, поеду в Москву… А как же!.. Ведь это дичь какая-то!..
И замолчал…
— Ехай, ехай, — по-извозчичьи сказал Монахов с одобрением и холодком. — Но смотри, экономь себя, Шапирузи, тебе еще жить!
Он тянул четыре месяца, Рувим Абрамович Шапиро, он сделал все, что мог, и больше. Он знал, что «Мольер» станет спасением для театра и радостью для Монахова. И перед Булгаковым он был без вины виноват: пятый договор, и все — мимо!.. Наконец ему дали понять, что он излишне горяч, и 14 марта Рувим Абрамович взялся писать письмо…
Беда усугублялась тем, что прочесть его должен был одинокий человек, совсем одинокий, знаете ли…
Любовь Евгеньевна сказала ему недавно: «Ты — не Достоевский!» — и была увлечена скаковыми лошадьми, наездниками…
Забавное совпадение: точно так же ими скоро увлечется жена Монахова…
«Ты — не Достоевский!» — надо же такое придумать! Булгаков бледнел, вспоминая разящую реплику…
От сцены с военным мужем Елены Сергеевны у него сохло в горле.
Шиловский вошел в комнату, пистолет появился на сцене… Они стояли бледные, будто играли дуэль, и муж Елены сказал, что детей не отдаст…
«— Я смалодушествовала, — признавалась Елена Сергеевна, — и я не видела Булгакова 20 месяцев, давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу…»
[39]И она держала свое слово, а он оставался совсем один…ЦГАЛИ, ф. 268, оп. 1, ед. хр. 63.