— Кваску чрез меру испил…— молвил казначей. — Холодный, прямо со льду, а я был распотевши.
— Осторожней надо, отче, осторожней, — учительно промолвил отец Израиль. — Ты уж не молоденький, утроба-то обветшала.
— Точно, — заметил отец Анатолий и еще икнул на всю келью.
— Благословите, ваше высокопреподобие, на обратный путь, — сказал Пахом, подходя к игумену под благословенье.
— Постой, друг, погоди. Дай маленько сообразиться с мыслями, — сказал игумен Пахому, не подавая благословения. — Как бы это нам обладить по-хорошему? Отец Анатолий, как бы это?
— Мнение мое таково же, как и вашего высокопреподобия, — молвил казначей, сопровождая ответ свой икотой.
— Хоть бы водицы испил, — молвил игумен. — Слушать даже болезненно. Поди к келейнику — он даст тебе напиться. Да как стакан-от в руки возьмешь, приподними его да, глядя на донышко, трижды по трижды прочти: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его». Помогает. Пользительно.
Безмолвно поднялся с места отец Анатолий и, с поникшей главой и долу опущенными глазами, пошел из кельи. Молчал игумен, молчал и Пахом.
— Какое ж будет решенье от вашего высокопреподобия? — спросил, наконец, Пахом.
— Не знаю, друг, что и сказать тебе, — покачивая в раздумье головой, сказал отец Израиль. — Дело-то опасное. Сам посуди! И обители изъян — ропот пойдет, молва меж братии. И Марье-то Ивановне желательно угодить и владычного-то гнева страшусь. «Ты, говорит, не смей Софрона никуда пускать». Так и сказал этими самыми словами. «И без того, говорит, много толков обносится про него, а читывал ли, говорит, ты „Духовный регламент“ Петра Великого? Помнишь ли, что там постановлено о ханжах и пустосвятах, а равно и о разглашении ложных чудес и пророчеств?..» Вот какие слова говорил владыка. Доложи господам, отец, мол, игумен рад бы всей душой, да опасается — в ответ не попасть бы.
— Так уж благословите меня, ваше высокопреподобие, в путь отправляться, — снова подходя к благословению, молвил Пахом.
— Да ты повремени, отдохни сколь-нибудь, — сказал Израиль, не подавая благословения. — Обожди маленько, обедня отойдет сейчас, в трапезу пойдешь, преломишь хлеб с братиею. Сам-то я не совсем домогаю, не пойду, так отец Анатолий тебя угостит.
— Нет уж, увольте меня, ваше высокопреподобие, — сказал Пахом. — Надо к вечеру домой поспеть.
— Да ты не торопись… Ишь какой проворный, — тебе бы тяп-ляп, да и корабль. Скоро, друг, только блины пекут, а дело спехом творить только людей смешить. Так не подобает, — говорил игумен.
Под это слово воротился казначей. Ему облегчало, и он спокойно уселся на оставленное место.
— Как посоветуешь, отец Анатолий? — молвил ему игумен. — Не отпустить ли уж отца-то Софрония?..
— Все в вашей власти, ваше высокопреподобие, — сквозь зубы пробурчал казначей.
— Конечно, дело такое, что колется, — сказал отец Израиль. — Страшливо… Однако ж и то надо к предмету взять, что нельзя не уважить Марью Ивановну — она ведь наша истая благодетельница. Как по-твоему, отец казначей, можно ль ей не уважить?
— Не уважить нельзя, — ответил отец Анатолий.
— И сам я тех же мыслей, — решил игумен. — Хоть маленько и погрешим, да ведь ни праведный без порока, ни грешный без покаяния не бывают на свете. Пущу я Софрона-то.
— Отчего ж и не пустить? — промолвил отец Анатолий. — Пускали же прежде.
— Так облегчись, отче, сходи за ним сам, собери его да приведи ко мне в келью, — сказал игумен. Поклонился отец Анатолий и пошел из кельи.
— Давай письмецо-то, — сказал игумен Пахому, как только вышел казначей.
Тот подал ему запечатанный пакет. Вскрыл его игумен — письма нет, только три синенькие. Нахмурил чело Израиль и, спешно спрятав деньги в псалтирь, лежавшую рядом с ним на диване, сказал вполголоса:
— Ох-ох-ох-ох-ох! На все-то теперь дороговизна пошла. Жить невозможно, особливо с этакой семейкой. А из братии никто и не помыслит попещись о монастырских нуждах. Как встал поутру, первым делом кричит: «Есть хочу». А доходы умалились — благочестия в народе стало меньше, подаяния поиссякли. Не знаешь, как и концы сводить. Хорошо другим обителям: где чудотворная икона, где ярманка, где богатых много хоронится, а у нас нет ничего. А нужды большие… Великие нужды! Попомни, Пахом Петрович, об этом Андрею Александрычу. Сделай милость.
Воротился казначей с Софронием. Блаженный пришел босиком, в грязной старенькой свитке[43]
, подпоясан бечевкой, на шее коротенькая манатейка, на голове порыжевшая камилавочка. Был он сед как лунь, худое, бледное, сморщенное лицо то и дело подергивало у него судорогой, тусклые глаза глядели тупо и бессмысленно.— Кланяйся, проси благословения у отца игумена, — сказал Анатолий, нагибая голову юродивому. Софроний засмеялся, но игумен все-таки благословил его и поднес руку к губам юродивого. А тот запел:
— Глас шестый, подымай шесты на игумена, на безумена.
— Дурак так дурак и есть, — сквозь зубы проворчал отец Израиль. — Что сегодня делал? — обратился он к Софронию.
— Ничего, — заливаясь смехом, тот отвечал.
— Для чего ж не потрудился над чем-нибудь? — спросил игумен.