Уныло глядел дом Марка Данилыча, когда подъезжали к нему изусталые в дороге Дуня и Аграфена Петровна. Перед домом во всю улицу лежали снопы соломы, дня через три либо через четыре накладываемые по приказанию городничего, все окна в доме были закрыты наглухо, а вокруг него и на дворе тишина стояла невозмутимая, не то что прежде, когда день-деньской, бывало, стоном стоят голоса, то веселые, то пьяные и разгульные. Ровно вымерло все. На крыльце встретили приехавших Патап Максимыч, возвращавшийся с прядилен, и Дарья Сергевна, завидевшая кибитку из окошка своей горенки.
– Что тятенька? – не выходя еще из кибитки, вскрикнула Дуня.
– То же все, – сухо и мрачно ответил, глядя в сторону, Патап Максимыч.
– Не знаю, как и благодарить вас, Патап Максимыч. До смерти не забуду ваших благодеяний. Бог воздаст вам за ваше добро, – сказала Дуня, подходя к Чапурину и ловя его руку, чтобы, как дочери, поцеловать ее.
– Что это вы, что это, Авдотья Марковна? – не давая руки, вскликнул Патап Максимыч. – Ведь я не поп, чтоб вам руки у меня целовать. Лучше вот так, попросту, по старине. При моих годах вам незазорно.
И обнял Дуню и трижды поцеловал ее со щеки на щеку. Вся зарделась она, хоть и немного еще прошло времени с тех пор, как знакомым и незнакомым мужчинам без малейшего зазрения стыда и совести усердно раздавала она серафимские лобзания.
– Здравствуйте, моя милая, здравствуйте, моя сердечная, – обратилась Дуня к Дарье Сергевне и в слезах поцеловалась с нею. Дарья Сергевна зарыдала, склонившись лицом на плечо Дуни. Но что-то недовольное таилось в душе ее с тех пор, как ее воспитанница поддалась влиянию ненавистной Марьи Ивановны.
– К тятеньке, скорей к тятеньке! – надорванным голосом вскликнула Дуня и, несмотря на усталость, стремглав бросилась вверх по лестнице.
Навстречу ей лекарь. Как давнишний житель городка, он знал ее.
– Вот какая у вас беда стряслась, да еще без вашей бытности! – сказал он. – Батюшка ваш все в одном положении с того дня, как это с ним приключилось. Голова, по-моему, лучше, начал понемножку людей узнавать, говорит даже изредка, но нетвердо, невнятно, трудно понять. Наперед скажу – может он продлить год, пожалуй, и больше, но не поправится никогда и не встанет с постели, до самой смерти останется без языка, без движенья и даже почти без сознанья. Ужасный удар, редко такой бывает, мне во всю мою долголетнюю практику еще не случалось такого видеть. Каждый день бываю я у вашего батюшки, но, уверяю вас, Авдотья Марковна, созовите вы хоть всех самых ученых и самых опытных врачей, и те его здоровья не восстановят.
– Благодарю вас за ваши попечения о бедном тятеньке, очень благодарю, ото всей души благодарю, но, извините, я спешу к нему. Завтра, если будете у нас, я с вами побольше поговорю, – сказала Дуня.
– Могу и сегодня приехать, ежель угодно вам будет, – ответил лекарь. – А теперь попрошу я вас немножко обождать видеться с батюшкой. С четверть часа или минут с двадцать подождите. Надо его приготовить к свиданью, потому что в этой болезни каждый душевный порыв, от радости ли, от несчастий ли, сильно может повредить больному, может даже убить его. Я пойду и предупрежу его… А он вас ждет, сегодня, хоть и очень невнятно, сказал он: «Дуня». А когда я сказал, что вы еще не приехали, он долго метал в тоске здоровой рукой, а потом и глаза закрыл. Опасаюсь, чтоб ваше внезапное появленье не было во вред ему. Нет, уж позвольте, я лучше предупрежу его.
Пошел лекарь к Марку Данилычу, а Дуня в бессилии опустилась в кресло и не внимала словам Патапа Максимыча, Дарьи Сергевны и Аграфены Петровны.
Прошло с четверть часа, лекарь вышел от больного и сказал Дуне:
– Пожалуйте. Наш больной приезду вашему обрадовался, ждет вас… Только одни ступайте к нему и пробудьте не больше десяти минут; я, впрочем, за вами сам приду… Слез вам удержать нельзя, но скрепите себя, сколько возможно. Ни рыданий, ни вскриков, ни других порывов. Помните слова мои.
Неслышными стопами вошла Дуня в комнату, где отец лежал на страдальческом ложе. Не слыхал он, как вошла Дуня, и все еще оставался с закрытыми глазами. Она безмолвно опустилась на колени и в тихих слезах склонилась головкой к подушке.
Так прошло минуты две. Слышно только было тяжелое, порывистое дыханье Марка Данилыча. Наконец открыл он глаза и, увидя возле себя дочь, чуть слышно и едва понятно сказал:
– Дуня!
И потекли из глаз его обильные слезы. Застонал он, но в стоне слышалась радость.
Дуня припала к здоровой руке отца и целовала ее, обливая слезами. Марко Данилыч хотел улыбнуться, но на перекошенном лице улыбка вышла какою-то странною, даже страшною.
Высвободя здоровую руку и грустным тоскливым взором глядя на дочь, Марко Данилыч показывал ей на искривленное лицо, на язык и на отнявшуюся половину тела. С большим трудом тихим голосом сказал он:
– Н-нет.
– Успокойся, тятенька, Бог милостив, оправишься, – дрожащим от сдерживаемых рыданий голосом промолвила Дуня. – Я сейчас говорила с лекарем, он надеется, что тебе скоро облегченье будет.
– Н-нет, – с усилием сказал Марко Данилыч.