– В скитах да и везде в ваших лесах много сплеток плетут, Патап Максимыч, – ответил Самоквасов. – А если что и было, так я теперь ото всяких обителей отшатился. Пропадай они совсем.
Все примолкли. Спустя немногое время Колышкин спросил Петра Степаныча:
– Домика не присмотрели ль?
– Нет, – тоскливо ответил Самоквасов. – Да и на что мне дом, как порассудить хорошенько. Истратишься на него, а после с рук не сбудешь… А где мне еще придется жить, сам покуда не знаю. В Москве ли, в Питере ли, или у черта на куличках где-нибудь…
– А ты, парень, не черкайся[834], коли говоришь про хорошее дело, – внушительно сказал ему Патап Максимыч. – Зачем супротивного поминать? Говорю тебе – женись. Поверь, совсем тогда другая жизнь у тебя будет.
– И рад бы жениться, да жениться как? – молвил Петр Степаныч. – Нет ли у вас на примете подходящей невесты, я бы со всяким удовольствием.
– Сваха, что ль, я тебе? – засмеялся Чапурин. – Сам ищи, дело-то будет вернее.
Под эти слова еще человека два к Колышкину в гости пришли, оба пароходные. Петр Степаныч ни того, ни другого не знал. Завязался у них разговор о погоде, стали разбирать приметы и судить по ним, когда на Волге начнутся заморозки и наступит конец пароходству. Марфа Михайловна вышла по хозяйству. Улучив минуту, Аграфена Петровна кивнула головой Самоквасову, а сама вышла в соседнюю комнату; он за нею пошел.
– Садитесь-ко возле меня, Петр Степаныч, – указывая на кресло, сказала она.
Он сел, Аграфена Петровна продолжала:
– А я ведь далеко за Дуней ездила, в Рязанскую губернию. И только что воротилась, в первую же ночь Марка Данилыча не стало.
– Слышал я давеча утром, тамошние торговцы сказывали, – молвил Петр Степанович. – Она что?
– Известно что. Плачет, и утешить ее невозможно, – ответила Аграфена Петровна. – Вот я сама всего девяти годков была, как померли у меня батюшка с матушкой и осталась я одна в чужом, незнакомом городе… Мала была и неразумна, а до сих пор сердце кровью обливается, как вспомнишь, как плакала у ворот Мартыновской больницы… И послал мне тогда Бог милосердного человека – тятеньку Патапа Максимыча. И была я у него и до сих пор осталась как родная дочь… А у Дунюшки кто заступа?.. Где покровитель? Одна-одинешенька, что в поле головешка… Дарья Сергевна при ней, да что ж она может? Нашлось в бумагах покойника, что брат не утонул в море, а больше двадцати годов у бусурман в полону живет – выкупают его теперь. Да ежели и вынесет его Бог на русскую землю… какой же он защитник племянницы? Изживши век середи бусурманов, пожалуй, и порядки-то русские все перезабыл. Трудно Дуне, трудно бедняжке. Денег хоть и много после отца ей осталось – больше миллиона, да ведь не в деньгах людское счастье, а в близком, добром человеке. Пройдут сорочины, приедет она с Дарьей Сергевной за Волгу, у меня поживет, у тятеньки Патапа Максимыча погостит, а после того как устроится, один Господь ведает. Не раз об этом я с ней заговаривала, только она и речей не разводит: «Во всем, говорит, полагаюсь на власть Божию».
Печально повесивши голову, ни слова не сказал Самоквасов Аграфене Петровне. Лишь минуты через две тихо и робко спросил он:
– Обо мне не было речи?
– Были речи, Петр Степаныч, были. Не один раз заходили, – отвечала Аграфена Петровна. – Да вы прежде скажите-ка мне по душе да по совести – миллиона, что ли, ее вам хочется?
– Что мне миллион! – горячо воскликнул Петр Степаныч. – На что он мне? Теперь у меня у самого денег за глаза – на жизнь хватит, еще, пожалуй, останется. По ней изболело сердце, а не по деньгам, по ней по самой… Вам все ведь известно, Аграфена Петровна, – помните, что говорил я вам в Вихореве?
– Помню. Это было чуть ли не накануне того дня, как в Комаров вы поехали, к матери Филагрии, что ли, – с усмешкой сказала Аграфена Петровна.
– Издали даже не видал ее, – пылко ответил Петр Степаныч. – Что она мне? Ну было, что было прежде, то было, а теперича нет ничего.
– Зачем же вы тогда уехали от нас?
– С тоски, Аграфена Петровна, с одной только тоски, – отвечал Самоквасов. – Опротивел мне Божий свет, во всем я отчаялся. «Дай, подумал я, съезжу в Комаров, там много знакомых. Не размыкаю ли с ними кручину». Однако напрасно ездил. Хоть бы словечко кто мне по душе сказал. Все только говорили, что очень я переменился – ни прежнего-де удальства, ни прежней отваги, ни веселости нисколько во мне не осталось. Тоски в Комарове прибыло, и там я пробыл всего трое суток.
– А потом?
– Потом только и думал что про нее, – сказал Петр Степаныч.
– Так ли, полно?
– Верно, Аграфена Петровна. Бог свидетель, что говорю не облыжно! – горячо вскликнул Самоквасов. – Господи! Хоть бы глазком взглянуть! А говорить не посмею, на глаза к ней боюсь показаться. Помнит ведь она, как я в прошлом году за Волгу уехал, а после того, ни с кем не повидавшись, в Казань сплыл?
– Помнит, очень твердо помнит, – сказала Аграфена Петровна.
– Что же мне теперь делать? Господа ради скажите, Аграфена Петровна, что делать мне? – со слезами на глазах спросил Самоквасов.