Сны были сладкими, хотя подушка к утру оказалась мокра от невольных слёз. Бабушка, закусив нижнюю губу, вырезывала из серебристой бумаги снежинки, и не давала мне ножниц, а я твердил ей, что уже большой, не уколюсь, но она всё не соглашалась никак…
У окна
Сквозь заляпанное мокрым носом собаки стекло было видно, как ветер треплет пряди стекающей с крыши воды. Он же гремел стеклянными бусами крошек льда, нанизанные на нити травы и тонкие, свисающие книзу ветви. Каждая бусина, искусно обрисованная паутиной трещин, состаренная или нагретая добела оттепелью, либо лощёная сквозняком, кичилась своею ценностью, покуда минус. А минет едва точка отсчёта, тут и примутся сожалеть, да плакаться. Навзрыд на виду, и где-то в уголочке — тихо, незаметно, до мокрого места.
В угоду ветру, добиваясь его расположения, кивают головой ветви. Им всё одно терпеть до весны, так лучше не перечить, потакать, заискивать, глядишь и ничего, минет их дурное, как всё на белом свете. Лиственным судьба зябнуть и стучать голой кроной, ровно зубами друг об дружку. Вечнозелёным — гнуться долу под сугробами, ломаться до душистой, густой крови смолы.
Вместе со мной глядел в окно паук. И хотя дело было белым днём и мельтешение жизни происходило дальше пяти вершков, на которые способен различить что-то мой четырёхглазый приятель, он недвусмысленно проникался моими переживаниями. Негодовал ли я, удивлялся, восхищался или грустил, паук вторил, как мог, — переступал стройными, заметными едва ножками по подоконнику, либо потрясал паутиной, будто белым флагом или шёлковым платком.
Собака сквозь ресницы долго наблюдала за нашей невинной суетой, пока не решилась, в конце концов, разделить её, но паук, верно оценив собственное хрупкое сложение, счёл за лучшее удалиться, освободив место подле меня собаке.
Теперь, заместо капели, ветра и ледяной мишуры, нашим вниманием завладели птицы, которые забавлялись, раскачиваясь на ветвях винограда, косули с наивными, слезящимися и лукавыми отчасти очами, да нахальные коты, что топали по крыше дома так грузно, будто были обуты в подбитые железом сапоги. Но это уже совершенно другое… окошко. Не хуже прежнего, впрочем, но гляделось через него не так.
Довольно
С утра до полудня белка холит, охаживает ствол дуба, прижимает его к серой своей груди, ищет где послушать сердце дерева, промеряя заодно аршинами кругом, да снизу доверху, — как растётся ему, не приключилась ли какая хвороба, не мёрзнет ли. Суетится день деньской, об себе не помнит, столь старательна, трудится аж до сумерек.
Мышь не так ловка, за большим не гонится, ни с кого не взыскует, всё сама хлопочет: и по делу, и по безделию. Теперь вот, видно, сугроб измеряет вершками. За какой надобностью — неведомо, так не наша то забота, с других спрашивать, тут бы за собой доглядеть, чтоб не стыдно было перед прочими, да отражения своего мимоходом не пугаться. Ибо ликом бледны, глазом растеряны, телом немощны… Радости не хватает, обольщения, но не как мороки, а как пригожества.
Рубль луны серебром просят сумерки за красавицу ночь. И не для бесчестия, не для непотребства или баловства, а так только — поглядеть из-за угла, полюбоваться, коли сами с лица не глянулись никому.
На чужую красу взглядывать, — как воды испить хрустальной, родниковой, да не из пыльной горсти, из полной чаши деревянной с полными же, круглыми краями, дабы не ожечься губам о студь, но коснутся нежно, ровно тёплой щеки. А как отведаешь малость той-то красы, глядишь, и сам сделаешься не так дурён. И душа зацветёт, станет трепетать лепестками, тянуться наружу сквозь выражение очей, делиться тем, что почерпнуто тою, луной оплаченной ночью.
Тихим же от скромности утром — бабочки беличьих следов опавшими листами лежат на снегу, и ровная двойная строчка мышиной тропки по краю сугроба. Кому-то мало, а с кого довольно и того.
Мёрзлая земля
31 декабря 1978 года. До нового… нет! — до Нового Года оставалось два часа, а мы с родителями шли по неосвещённому переулку из гостей, от бабушки с дедом. Только-только сидели за старинным круглым столом, радовались не столько подаркам, но тому, что вместе, что любуемся щедро украшенной сосенкой и пируем…
А потом, вдруг: «Нам пора, спасибо, с Новым Годом!», и ушли в сырую ночь, встречать новолетие у себя в коммуналке, где рядом с табуретами, вместо стола — не наряженная ещё ёлка, добытая мной неделю тому назад. Мать не разрешала убирать её игрушками, говорила, что рано. «Примелькается и не будет празднично». Ну, так то, — для кого как.
До остановки неблизко. Отец поддерживает маму под локоток, я иду сбоку. Мать косится сурово на меня сквозь очки, пытается пригвоздить к месту: чтобы не отставал, не хлюпал носом. не горбился, не шаркал ногами. Не со зла, конечно, она опасается, чтобы я не упал и не вымазался в грязи, не пал в глазах окружающих…