— По правде говоря, я больше хотел поговорить о тебе самом, кузнец. Считаю тебя лучшим, храбрейшим и самым порядочным из мужиков среди сосновцев, но у тебя много смертельных врагов.
— С поганью и прохвостами никогда дружбы не водил.
— Совершенно верно, вот потому я и считаю тебя самым порядочным человеком. Но ведь это не первый случай, когда прохвосты одолевают самого лучшего человека, а я не могу поручиться, что нынче им не представится эта возможность. Поберегитесь, бабьи языки порой сильнее меча.
Мартынь повел могучими плечами.
— Пускай попробуют. А потом, у меня есть вольная грамота от самого генерал-губернатора Репнина. Что они мне сделают!
— Ой, не говори, милый мой! В такое время живем, что не только твоя, а и почище твоей грамоты теряют силу. А потом у тебя еще Инта и мальчонка подобранный, о них-то в твоей грамоте наверняка ничего не прописано. Теперь не те времена, когда валдавцы под Ригой могли убить барина и сжечь усадьбу, а за это, говорят, только два человека получили по двадцать розог. А вот недавно под Кокнесе в одном имении мужики взбунтовались против только что вернувшегося барина, — три дня там русские драгуны пороли старых и малых, некоторых, говорят, погонят в Ригу, где уж им петли не миновать. Так вот я и хотел тебе сказать: владелица Соснового пригласила их, чтобы на обратном пути завернули к ней.
— А чего ж им тут делать? В Сосновом никто не бунтовался.
— Нынче никто, а может, ты про старые годы вспомнишь? И за будущее никто не поручится, баронесса Геттлинг знает, к чему ей готовиться. Хорошо, когда наперед известно, что никто пикнуть не посмеет: русские власти мужикам потачки не дают. Это уже не первый случай, когда помещики ворошат давно забытые дела, а русские солдаты напоминают о них так, что мужики их сто лет не позабудут.
— Я сам был русским солдатом, меня никто пальцем не тронет.
Холодкевич поднялся, собираясь уходить.
— Хорошо-хорошо, тебе лучше знать. По правде, и говорить-то тебе ничего не следовало, но я уверен, ты зря не проболтаешься. Предупредить тебя предупредил, вот и все. Хватает с меня и своих забот.
Холодкевич предупреждал не напрасно. Через несколько дней четверо отрожских, выполняющих теперь особые задания баронессы, обегали всю волость со строгим наказом — всем, и старым и малым, собраться в имении. Ежели у кого со шведских времен сохранилось оружие, взять его с собой и сдать, укрывателей будут наказывать как бунтовщиков.
Всю ночь кузнецы решали, как быть с мушкетами, под конец порешили снести в имение, все равно вся волость знает, что они их хранят; вдвоем даже и с мушкетами ничего не добьешься. Писарь Экшмидт сидел за вынесенным на двор столом и записывал сдающих оружие, а те с трепетом выбирались из охваченной страхом толпы и, заранее чувствуя петлю, стягивающуюся на шее, следили, как гусиное перо, поскрипывая, пригвождает их имена к шероховатой бумаге. У пишущего было сердитое, обрюзгшее багровое лицо с синеватым носом, голос хриплый и злой; так и казалось, что это не господский писарь, а подручный палача, выстраивающий осужденных у виселицы. Набралось этих осужденных человек десять, в куче оружия виднелись два мушкета кузнецов, старый пистоль с треснувшим стволом, два поломанных меча, которые, судя по виду их, употреблялись для рубки лозняка либо для такой же совершенно безобидной работы, лемех с остро заточенным концом и дубовая палица, о которой только один владелец ведал, что она предназначается ни для чего иного, кроме колки дров. Люди не сводили выпученных глаз с лица Экшмидта, точно от него зависело судить или миловать. Староста Гриеза, стоявший позади него, выглядел совершенно безобидным — невзрачный старикашка с седой бородкой и узкими улыбающимися глазками. Только потом довелось распознать, что на самом деле таят эти ласковые глазки.
С рассвета до полудня толпа сосновцев простояла во дворе имения, ожидая господ; ведро за ведром носили из колодца, и все-таки три бабы и один подросток сомлели от жары. Восемнадцать бородатых и усатых солдат расположились в тени; рыгая, расправлялись они с закуской, выставленной барыней, щедро угощались из пивного бочонка и, гогоча, бесцеремонно тискали кухонных девок, которых время от времени высылала старостиха поглядеть, не потребуется ли чего господам военным. Под деревьями и у изгороди переминались изъеденные оводами кони, отмахиваясь от них и тут. На самой лесной опушке стояли двое извозных, у каждого в телеге двое арестантов; временами с телег поднимались измученные лица, в которых уже не было ни кровинки, не считая тех, что запеклись в коричневые полосы на лбу и щеках.