— Теперь я сам начинаю понимать, каким невеждой и глупцом он считал меня. А разве это не так? Голова полна великих замыслов, и в то же время я туп и слеп, не вижу того, что происходит вокруг. По рукам и ногам этот мерзавец меня связал. Что же делать? Может, все же послушаться вашего совета и велеть разыскать его?
— Сейчас это уже не имеет никакого значения. Поймите, доказать вы все равно ничего не сможете. Он заинтересован не в том, чтобы документы нашлись, а в том, чтобы они пропали.
— Так вы думаете…
— Я не думаю, я убежден в этом. Документы исчезли, и вы их никогда больше не увидите. Попытайтесь как-нибудь иначе доказать свои права.
— Как-нибудь иначе… Вы отличный советчик. Чтобы я клялся перед ними, да? Чтобы они велели мне босиком пройтись по раскаленным углям и тем самым доказать свою правоту?
Крашевский заговорил неуверенно, точно нащупывая правильный путь.
— Нет, но вы бы могли попробовать… Съездить в Ригу, обрести заступников среди власть имущих, порыться в рыцарских архивах — если только их не запрятали те, кому это на руку… В конце концов возможно с помощью свидетелей…
Курт снова судорожно рассмеялся.
— Не обманывайтесь и не обманывайте меня! Милая святая простота не поможет. Разве у Шульца не было свидетелей больше, чем нужно? И клянчить у шведов я не пойду, я их ненавижу, этих грабителей и насильников!
Крашевский печально покачал головой.
— Тогда вам только и остается ехать назад в Виттенберг. Это мой последний совет, иного я не знаю.
— Сейчас — нет! Сейчас — ни за что! Я этим собакам свой Танненгоф так не отдам.
— Ах, господин фон Брюммер! Разве только те и живут, у кого имения!
— В углу шведской богадельни — да! Это вы называете жизнью? А сами вы верите своим словам?
— Свет так бесконечно велик и за пределами этой злополучной Лифляндии.
— Да, конечно, для беглецов из своего отечества, для дезертиров и трусов! Для отребья, что забыло о заветах своего рода, о чести и обязанности рыцаря пред славным прошлым своего сословия и его героями. Я не хочу. Чтобы их тени приходили по ночам плевать мне в лицо, Мы отвоюем свои имения! Мечом мы начертаем свои новые права!
— Правильно: все права начертаны мечом, но только и голов при этом немало скатилось. Так или иначе я вижу, что для вас иного пути нет. Если вам удастся помочь не только себе, но и тем беднякам, то да благословит вас бог. Но раньше отпустите этих людей, они всю ночь ждали.
— А! Ждали! Понимают, что они еще будут нужны мне! Вот видите, пан Крашевский, я все-таки знаю их лучше, чем вы и барон Геттлинг!
Он бросился к двери и потом вниз по лестнице, не глядя на Яна-поляка, который, бормоча что-то, тащился следом. Пересекая двор, он овладел собою, решительным шагом подошел к уже поставленной на ножки скамье и влез на нее. Сейчас он чувствовал себя точь-в-точь как в Виттенберге — он стоит на кафедре, а перед ним в первых рядах седые доктора и профессора, дальше ряды бакалавров, студентов и бюргеров, жадно следящих за каждым уязвимым местом в речи, готовых оппонировать по каждому неверно сказанному слову и неряшливо сформулированной мысли! Это напрягало нервы и возбуждало мозг!
Спящих во дворе уже не было. Из раскрытых дверей, с сеновала, с опушки люди спешили поближе. Он глядел в эти усталые лица, на которых лежала печать растерянности и сомнения. Тем лучше! Чем глубже они чувствуют, что погружены в пучину бедствий, тем живее воспрянет надежда и упование на новую жизнь.
И вот он заговорил, все еще подавляя волнение и сдерживаясь, чтобы не забежать вперед.
— Люди добрые, я радуюсь тому, что вы всю ночи ожидали своего господина, думая, должен же он что-нибудь привезти с собой из Германии. И не ошиблись: я привез нечто гораздо большее, нежели вы могли надеяться.
Нет, все же это не то, что в Виттенберге! Там он говорил на звучном латинском языке, так отшлифованном и утонченном за многие столетия, что в каждом предложении мельчайший оттенок мысли отражался, как в драгоценном камне солнечный луч. Ему казалось, что он владеет языком латышских крестьян, но сейчас он понял, что схватил лишь скорлупу, лишь внешнее, видимое и осязаемое. То, что бурлило в крови, то, что так ярко вырисовывалось перед глазами, он не мог облечь в убеждающие слова. Может, таких слов совсем не было, так же как не было еще такой мысли, чтобы облечь ее в эти слова. И поэтому он больше следил за собственной мыслью, не в состоянии судить, поспевает ли за нею его речь.