— От, мало ли что бабы плетут! — вступает в разговор сидящий за картами Панаська Артеменков, который всегда на целое лето нанимается к кому-нибудь подпаском или батраком, приходя к отцу только перед Рождеством. Удивляюсь, когда это он успел так вырасти, уже и разговаривает как взрослый.
— Погодь, погодь, Панаська! — качает седой головой Самусиха. — Погодь… сказывали, что и на тебя готовит писарь уздечку.
— Ну и что? Чем тут ежедневно ругаться с невесткой да картошку есть постную… Ха! Там два раза в день говядину солдатам дают.
Сказал дерзко и смело, да вроде послышалось в голосе парня смущение, что так говорит.
— Наешься, сынок… Тс! Без говядины, но зато на своей печке лучше, Панаська ты мой.
Однако слова Самусихи еще больше раззадорили его.
— Ну и что?
И со злостью хлопнул, этакий-то еще молокосос, картой по столу. Трофим Тищенок, владелец карт, ворчит на него:
— Ну, ты не очень… не своими…
— Так что?! Хуже не будет… Пропади она пропадом, своя печь!
Неинтересно у Самусевых. Выхожу на улицу… Зимняя тишина, метель, занесенные снегом, молчаливые, с замерзшими маленькими окошками хатки… Неприкаянность и тоска… А-ах!
И тогда вспомнил о тех, которые еще оставались там, на позиции, когда я уехал, и вот теперь, в этот самый момент, сидят в промерзших ямах, с нетерпением ожидая то утра, то вечера, то когда кухня приедет, то когда хлеб подвезут. Жаль их, жаль… Несчастные мои, дорогие мои!
Но с самого дна души вылезает то, что грызет меня здесь, дома. Да, мысли их летят в этот час сюда, под родные крыши, на свою теплую печь, к этим счастливым безмятежным дням, в хату, где тепло и светло. Летят с полей смерти, из тех ледяных ям, из бесконечной трагедии дней. Летят… Они теперь только и думают об этом, больше ни о чем.
Ну, так и пусть сидят, пусть мерзнут… Пусть, пусть!..
Зашел во двор, взял под поветью резгины и отправился на гумно.
Оттуда, из-под ворот, вспорхнули голуби. Однако, подбежав, увидел, что на току их еще сколько-то осталось. Воркуют, топорщат от холода перышки, переваливаются на красненьких, сизых лапках, выклевывают зернышки, вбитые цепами в ток.
Тихонечко прокрался на ток, взял стоявшие у стенки одну метлу и вторую — и заткнул дырки под воротами, потом поднял лопату, спрятался за столб-подпорку и вдруг свистнул изо всех сил, аж задрожал.
Фур! фур! фур! — как перепуганные люди, заметались, оставили наилучший корм и в смертельной тоске кинулись под ворота, бились крылышками, чтобы вылететь.
Шуганул лопатой в голубей — и увидел одного со сломанным, обвисшим крылышком. Схватил его и судорожно сжал в руке. Почувствовал, как бьется сердце у голубя и у самого меня.
Размахнулся и в диком порыве трахнул его головкой о столб так, что у него чуть ножки не оторвались. И гадливо бросил, как набитую опилками, искромсанную детскую куклу.
А потом взглянул на оскверненную таким поступком руку и пошел накладывать резгины.
Взялся за вилы — делать стрясанку. Проворно и высоко подбрасывал солому и сено, чувствовал какую-то легкость на сердце и запел, сначала тихо, а потом все громче и громче:
Эту песню поют у нас в хороводе, поют красиво, и я всегда любил ее. Теперь пел не всю, а только это обращение, и не столько обращение, сколько припев, который можно тянуть до бесконечности и, если хочешь, то не вслух, а только в душе.
Приготовил стрясанку, вскинул резгины на плечи, замкнул гумно и, успокоенный, поплелся с ношей домой.
Ночь, зимняя, темная, долгая ночь сползает на землю. Погода улучшается. Поземка угомонилась, и повалил крупными пушистыми хлопьями снег. Все побелело, прихорошилось.
И в хлеву, когда клал сено под решетку, а конь мешал своей большой головой, с жадностью и аппетитом хватая из рук сено, — не разозлился на него. Обхватил эту гладкую голову и прижался к шее.
— Конек мой! Гнеденький мой! Все будет хорошо!
А конь хрумкал сено и стриг ушами.
Когда пришел в хату, света еще не зажигали. Сам взялся за лампу и стал искать спички.
— Никогда у вас ничего не найдешь на своем месте.
— Они, кажется, где-то у печки лежали, — оправдывается сварливо-страдальческим голосом невестка.
— А ты, если знаешь где, так взяла бы да сама зажгла… И стекло вот хотя бы немножко почистила.
— Разве ж начистишься?..
— Если бы ты хоть раз его чистила.
И жаль мне ее и досадно… Она горюет о Стефане, а я с ней неласков и груб.
Лампа осветила скупым светом хату.