— У нас не детский сад! Нету времени нянчиться… И не ходите вы за мной следом, сядьте! А еще лучше, во дворе подождите, не холодно. Когда надо будет, вызовем.
Неужели у этой сестры было когда-то красивое и ясное лицо? Наружу лезли белые здоровые зубы, будто во рту их было вдвое больше, чем полагается, губы кривились, открывая розовую пасть, из которой вот-вот выскочит огненная мышь, как из пасти той красотки в Вальпургиеву ночь. Не в силах двинуться с места, все еще чего-то ожидая, Наримантас наконец поверил в то, в чем ни минуты не сомневался, но что жаждал стереть, будто ошибочно записанное условие с классной доски: наглая, похожая на фурию сестра — его Нямуните! Как она оказалась тут? По просьбе подруги, выбежавшей за покупками? Это было недоразумение, но непоправимое и незабываемое. Если сравнивать поведение Касте с тем, как подчас держат себя многие другие врачи и сестры в переполненных больницах, где недостает персонала, лекарств и оборудования, грубость ее не удивила бы. Удивление вызывала ожесточенность, с которой она действовала. Не женщину топтала — себя, будто надоело ей позировать для парадной картины. Наримантас почувствовал себя так, словно это его самого, а не сестру уличили в неблаговидном, бесчестном поступке, поэтому пытался оправдать ее: другие-то махнули бы рукой на мочу, не меньше, если не больше унизив мальчишку, а вот Нямуните добилась — пусть грубостью, но добилась! — чтобы помочь хирургу, а тем самым и больному, и его нервной мамаше. Но перед глазами стоял перекошенный рот, в ушах звенели слова, которые могли быть еще грубее, разве такое забудешь? Он отогнал мысль, что следовало бы одернуть Нямуните и хоть ненадолго вернуть ее послушание. Нямуните издевалась не над мальчиком или его матерью — над собой. Запахло скандалом, и это случилось тогда, когда он больше всего нуждается в ее плече, спокойном и преданном взгляде!
— Люди! Вы слышали, как она нагличает, эта девка? — не выдержала женщина, возмущенно протянув к сестре худые руки, с запястья соскользнул золотой браслет, звякнул об пол, больные уставились на желтое колесико — это событие, пожалуй, заинтересовало их больше, чем затянувшаяся сцена издевательства. Они было отвернулись, бормоча что-то под нос, опасаясь сестры, от которой зависели, но теперь можно было обойтись без этого. Старик пошарил набалдашником своей палки под креслом, толстая, как квашня, женщина приподняла тяжелую колоду ноги, а молодой человек с замотанной полотенцем головой ловко подцепил браслет большим пальцем. Браслет снова очутился на руке женщины — вот их долг и выполнен, и со всемогущей сестрой отношения не испорчены. Следующий! Стукнула дверь ванной, послышался плеск воды, мир и тишина в приемном покое! Наримантас дрожал от ярости и жалости, как никогда прежде, ощущая свое тождество с Нямуните и понимая, что окриком не загладит грубость, лишь усугубит ее, множа злобу и ненависть, а ведь Нямуните сама сейчас больше всех нуждается в сочувствии. «Констанция!» Выстроились вдруг и не гасли синие буквы на тяжело вздымавшейся груди моряка. Наримантасу захотелось очутиться далеко-далеко, где нет этих ядовитых букв, где человеческие отношения прозрачны, как роса на утреннем солнце.
— Как там ваш Казюкенас?
— Почему мой?
Выставив горб, остро выпирающий под синим сукном пиджака, стоит молодой Казюкенас. Стоит как вызов, как отрицание всего, что есть и что могло быть. Ничему, тем более улыбке, он не поверит, готов в клочья разнести все лживые, скрывающие правду словеса.
— Нянчитесь, будто первенца родили!
Смешно, черт побери! Никто еще не называл его роженицей. Услышав такое, рассмеялась бы и суровая Нямуните, которая не только Касте, но и «Констанция», навечно запечатленная на сипящей груди самоубийцы. Наримантас тянется к плечу юноши, но ладонь натыкается на кость горба, и ему становится неловко.
— Каждый после операции — новорожденный! И ты на моем месте так же нянчился бы! — Лучше настроиться на отеческий лад, рука горит, вроде к ощетинившемуся Ригасу прикоснулся. Впрочем, с чего бы Ригасу ощетиниваться? Детей я, как Казюкенас, не бросал. Хотя неизвестно, кто бросал, кто нет… Может, и я… Не уследил, позволил отсохнуть ветви… Такой пышной, красивой ветви…
— Зачем добреньким прикидываетесь? Люди не становятся лучше, напялив халат или какую-нибудь другую униформу! — Молодой Казюкенас передергивается всем телом.
— Может, выйдем в садик? Поговорим, Зигмас! — Неожиданно услышанное имя вновь заставляет молодого Казюкенаса вздрогнуть.
— А!.. Неловко вам здесь зубы заговаривать? Ну что же, пошли, доктор!
И он устремился вперед, рубя руками воздух, как будто и воздух враждебен ему. Между большими больничными корпусами на скамейках или прямо на травке пестреют пижамы; в одном месте мелькают картишки, в другом блеснуло горлышко бутылки, а в кустах, задрав на голову просторные больничные рубахи, загорают женщины.