– …В ночи моляся, плачу, говорю: «Господи! Аще не избавишь меня, осквернят меня и погибну. Что тогда мне сотворишь?..» И вдруг, милостивцы и госпожа моя, железа все грянули с меня, и дверь отперлась и отворилась сама. Я, Богу поклонясь, встал и пошел. К воротам пришел, и отворены, и стражник спит. Я по большой дороге и в Москву!..
«Чудо! Чудо Господнее въявь!» – думал в умилении Терентий и изумленными глазами смотрел на юродивого, а Морозова тихо плакала и крестилась.
Аввакум говорил:
– Видит Господь наш, у кого правда, и указует нам пути ко спасению!
«Видит Господь», – думал Терентий.
А Аввакум продолжил:
– Вот теперь бунт этот! Поднялись на бояр, на царя с дубьем и дрекольем. Како не знаменье? И что ж! Не вняли! Я в те поры ходил и взывал, а ноне меня взашей из дворца прогнали, а патриарх этот (тьфу! антихристово отродье) наказал беречься. Инако и в железа закуют, и опять сошлют. А мне что? Я за Бога моего! Мне и мучиться лестно!
«А я малодушен, – думал с огорчением Терентий, – познаю их мерзость, а сам у них в церкви стою, их пение слушаю, на пяти просфорах обедню служу вместе с ними иногда троеперстно крещусь!»
Эти мысли терзали его, мучили.
Мысль об общей греховности охватила его с неудержимой силой.
В последнем бунте он видел карающую руку Господню и ужасался, что дальше будет.
В семье Господень гнев разразился пропажей сестры.
Кругом голод, мор, оскудение, а царь и бояре не видят и видеть не хотят. В душе над его речами смеются…
Он делался все мрачнее. Отец с тревогой смотрел на него и думал: «Гибнет, и гибели его не пойму!»
Молодая жена с ненавистью смотрела на мужа и жаловалась брату:
– Нешто муж? Не прибьет, не приласкает. Глядит зверь зверем и не видит, в горнице есть я или нет. Хоть с холопом слюбись, ему не горюшко!
Князь Василий Голицын пробовал было намекнуть Терентию, но тот только грозно посмотрел на него и ответил:
– В дому у себя муж голова. А что сестра твоя на меня жалобилась, так ее за это учить надо, да ин не охоч я до бабьего крика!
– Черт какой, прости господи, – пробормотал Голицын, отходя от него.
И жизнерадостный, любвеобильный царь стал сторониться мрачного Терентия и не звал его уже к себе так часто. Молодой Петр был ему милее.
Радостный и счастливый Петр не мог выносить мрачного вида своего брата и однажды сказал ему:
– Брат мой, Терентий Михайлович, поделись ты со мной своей думушкой! Что с тобой? От самого похода, как мы вернулись, ты совсем иной стал. Помнишь, бывало, мы вместе на охоту езживали. Ты меня добру поучал, а ныне словно чужие мы. Ты даже моей радости не рад.
Слова брата тронули Терентия. Он горячо обнял его и ответил:
– Не то, Петр! Брат ты мне любезный, как и был ранее. А только дороги наши разные! Я познал свет истины, а ты во тьме и все наши, и скорблю я о том и не знаю выхода!
Он вздохнул и провел рукой по побледневшему лицу.
– Почему мы во тьме? – тихо спросил Петр.
Терентий ответил:
– Никонианцы вы! Душу антихристу продали!
И Терентий с жаром начал передавать поучения Аввакума, рассказывать про виденное у Морозовой, говорить о знамениях, что свидетельствуют о гневе Божьем.
Петр слушал, ничего не понимая из его слов, а потом беспечно ответил:
– Про то знают царь, патриарх да наши духовники! А мне в это дело не мешаться. Слышь, для того собор был. Греческий и антиохийский патриархи были. Им ли не знать?
Терентий гневно топнул ногой.
– Им что? Их прельстил тогда Никон, они и согласились. У себя небось «Исус» с одним «и» пишут, и аллилуйя поют как надобно, и все прочее, а мы – погибаем! Им на радость, что антихриста нам оставили…
Петр покачал головой.
– Мудрено все это! Мое дело саблю знать, да своих соколов, да Катюшу!
– То-то и есть, – с укором ответил Терентий, – что дороги у нас разные. Ты по одной, а у меня другая. Не о хлебе едином жив будет человек, а вы все только о хлебе!..
Петр вздрогнул и отошел от Терентия. Действительно, дороги их были разные. Князья Голицыны – вот это приятели ему. Тугаев только стал что-то больно уж мрачен да пасмурен.
Неделю здесь, неделю на усадьбе где-то, а дома у него жена какой-то немочью больна. Сказывают, и доктора, и ворожеи, и знахарки были – нет от них помощи! Лежит да охает!
Понятно, после того не до радостей Тугаеву.
Тугаеву и впрямь было не до радостей.
Ехал он в вотчину к себе, видел Анну, миловался с ней и не мог забыться даже подле любимой девушки. Мысль о своем окаянстве уже начала мучить его с того момента, как, целуя жену, он напоил ее медом, после чего с ней приключилась немочь.
Вернется он домой, слышит ее тяжкие вздохи, иногда стон, и нет сил ему побороть свои мучения. Схватится он за волосы, выбежит в сад, упадет ничком на траву и рвет ее руками и колотится головой о землю.
А иногда велит подать вина заморского и пьет его чару за чарой, пока в бесчувствии не упадет под лавку.
Анна, в тишине и одиночестве, не раз говорила с Дашей:
– Ах, девонька, не в радость нам окаянство наше! Гляди, прежде веселый был Павел, а каким нонче стал? Узнать нельзя. Гляди, то меня как безумный целует, то бормочет что-то об аде такое страшное, то вдруг плакать начнет!