Без мужа провела Раиса пять лет. При нем – покойнике, – хоть и забурунном, как-то складывалось все не видя: словно сами собой приходили дрова, сено, уголь, зерно. Потихоньку новый дом вырос. А ушел он, и в бабьих руках, пусть и работящих, сквозь пальцы текло. За пять лет летнюю кухонку и ту не могли поставить. Да что кухня… Коридор к дому дед Архип все лето лепил, вышло курам на смех – какая-то скворечня. А денежки взял.
А для души, для сердца – без дружечки какая боль… Милая на лицо и нравом, словно трава покорная, Раиса мужиков манила. Липли к ней и свои, женатые, и чужие. От своих она отстранялась, жен совестясь. С чужими иной раз сходилась. Лето прожила с заезжим шофером, другое – с командированным веттехником. И тот и другой обещали серьезное. Она слабо верила, но поддавалась. Слова обманные пила, словно мед, отзываясь на них бабьей лаской. Обещали многое… Но по правде случайные ее дружки и сама она словно игрались в игру, у тех были семьи и дети, у Раисы двое на шее висели да мать с бабкою. И о чем тут речь… Но словно перед собой и людьми они оправдывались серьезным загадом наперед.
Сватались за Раису местные, но все – люди нестоящие, горькая пьянь, каких жены прогнали.
Словом, в пятилетнем вдовстве сладкого было мало, и потому так хотелось хорошего впереди.
Дорога, которой Раиса поехала, вела за речку, за вербовую урему, потом просторным лугом, который раскинулся широко: от горы Бычок до Ярыженского хутора, до песков Ярыженских и, считай, до леса на Бузулуке. Теперь в летнем полудне после доброй весны с дождями луговина сочно зеленела и простые цветы ее – алый клеверок, белые кашки, желтяк – пестрели по зелени, уходя вдаль и вдаль.
Дорога вела околесом, но приходила на хутор. Пора было прибиваться к дому, там ждали.
По хутору Раиса катила быстро и опустив глаза, ей казалось, что в каждом дворе уже знают все и судят.
А той порою в низах челядинской усадьбы над речкою обживался гость ли, новый ли хозяин.
Тропка, которую указала Мартиновна, вела межой по огороду, где лишь распускали плети поздние огурцы, стрельчатый лук стоял в колено, цвел горох. Приезжий поискал огурчик, не нашел, выдернул белохвостую редиску, обтер ее, похрумтел. На гороховой грядке в зеленой гущине набрал горсть стручков и на ходу шелушил их, выбирая губами молодые сладкие горошины. За огородом начинался старый сад с непролазным вишенником, колючими тернами, корявыми яблонями и старой грушей-дулиной с могучей высокой кроной.
Сойдя с тропы, приезжий стал пробираться через садовую гущину, словно птица небесная пробуя все подряд: кислые яблоки, жесткие груши, красные уже вишни. На обережье, подле воды, на садовой опушке сыскал он земляничную крохотную поляну, она цвела белым и алела спелыми пахучими ягодами. Приезжий лег на теплую землю, лениво щипал ягодки, погружаясь в покойную дрему.
Спать не хотелось, да он и не заснул бы сейчас. Через смеженные ресницы виделось все: синее небо, длинные косы вербовых ветвей над текучей водой, плоские листья кувшинок по водной зыби, алые и синие стрекозы, шурша крыльями, летали и садились подле самого лица на сухие былинки, неведомые птицы пересвистывались и пели рядом.
После долгой неволи, серой барачной жизни, скудной на радости, теперь вдруг нахлынуло все разом: столько зелени не видал он много лет, такое просторное небо, такая тишина, и в ней лишь птичье пенье да голос ветра в легкой листве – детство вспомнилось, пионерский лагерь. Но память прошлого была короткой и быстро ушла, ведь рядом был день сегодняшний, ослепительно яркий.
Подойдя к речке, он уселся на берегу, глазом вымеривая ширину и глубь. В годы прошлые, вольные он любил порыбачить, ухой побаловать на природе. Это было давно, но помнилось, и теперь колыхнулась память.
Шесть лет отсидел в колонии челядинский гость. И зря Мартиновна сомневалась, он был тот самый, что писал и фотографии слал, и звали его Костей – все правда.
Тридцать пять годков Косте стукнуло, из них восемь отсидел он в неволе. Сначала по молодости, по глупости короткий срок, теперь подлинней и за дело. Вырос он в городе, имел двоих детей и жену в заводской двухкомнатной квартире и профессию токаря на том же заводе. Токарное ремесло ему опостылело давно, к жене и детям он не спешил, тем более что еще несколько лет назад нельзя ему было в городе появляться согласно приговору.
В колонии, на досуге, в раздумьях решил он попытать иную жизнь. К ней и прибыл. Зачин оказался славным: приняли пока хорошо; и это обережье, земляничная поляна, чистая речка, в которой он плавал и нырял, не боясь холодных ключей, а потом лежал на траве, на солнышке, даже от тихого хутора отгороженный глухой чащею старого одичавшего сада. Лишь птицы да ветер в вершинах дерев ласкали слух, да порою плескалась рыба, и шуршало что-то в прибрежных кустах, не пугая.
Начиналось по-доброму. И уже звал его голос Мартиновны, трубный, мужичий голосок, ясно долетавший через огород и сад:
– Константин! Константин!
Имя было непривычное, язык им с трудом владал, и потому как-то странно звучал ее зов, по-чужому.