Близ огня, в багровом его неверном свете смутно белели терны да неохватный корявый ствол вербы уходил ввысь, пропадая во тьме. Темнота висела низко над огнем, стояла рядом, а на той стороне, в хуторе, словно сбесились собаки. Одна за другой поднимали они тревогу, лаяли взахлеб, не умолкая. Вот и Тарасов кобель зашелся в хриплом лае, за ним соседский – Чурьков, потом визгливая сучка бабки Сладухи. Зверь ли, чужой человек, но кто-то тревожил их.
Шаляпин поднял голову.
– Либо лиса? – подумал он вслух.
Сисиху другое волновало. Она Шаляпину и другим грозила:
– Государство… Вам не понять! Не к рукам цимбалы. Страна напрягается… Кулаческий элемент… Казачество… И тебя за такие слова… Никакой пощады! – горели глаза ее, рубила воздух рука. Молодость, золотая молодость словно вернулась к Варечке, все заслоняя.
Между тем собачий брех на хуторе понемногу стихал, но кто-то шел садом, насвистывая и напевая. Возле речки, на кладке, замолк, а миновав ее, снова засвистел. Шаляпин все слышал и потому не удивился, когда молодой мужик в костюме и шляпе вынырнул из тернов и гаркнул: «Бросай оружие! Окружены!»
– Женик! Сынок! – охнула Сисиха и замерла. – Ты откель? Среди ночи?
Не отвечая, Женик поднял голову, прислушался к собачьему лаю, который еще не утих там, за речкой, сказал:
– Вот это я им дал. Расшуровал. Теперь все проснулись. А вы неплохо устроились, – оглядел он поляну.
Варечкин Женик, по-хуторскому – Сисёк, из дома ушел давно. Был он уже не первой младости, поистрепался, но кочетился: волосы красил, шляпы и галстуки носил, часто женился. Теперь он жил на станции, в примаках, на хуторе не объявляясь. Это было к лучшему: к матери Сисёк прибегал лишь в пору крушений. Приезжал, отлеживался, Сисиха справляла ему одежонку, деньжат добывала, залезая в долги на несколько пенсий вперед. И отбывал он прочь. И теперь Варечке почудилось горькое.
– Чего приключилось, сынок? – обмирая, спросила она. – Либо с Веркой… – не договорила и смолкла.
– Ха… Ты даешь, мать, – умехнулся Сисёк, закуривая. – Отец помер. Ты хоть знаешь?
– Знаю… – выдохнула Варечка. – А ты при нем был?
– Я еще позавчера приехал, живым застал.
– Ну и как?
– Чего как… Сучки эти косоглазые шипят. А отец, он со мной…
– Он тебя всегда жалел, – потеплела Сисиха.
В законной своей семье Роман Чакалкин несчастливо имел трех дочерей, мальчика так и не дождавшись. И потому, презирая обычай, Женика считал своим родным сыном, особенно смальства. Он привозил его в дом – жена не смела перечить – и баловал. Дочек приучил называть его братом. Правда, когда Женик в года вошел, Роман к нему поостыл. Но признавать признавал, да и домашние уже привыкли.
– Те шипят, змеюки…
– А отец? Он-то как? Рад небось? Ты возле него сидел? Он с тобой гутарил?
– Гутарщик из него… – махнул рукой Женик. – Так… Глядит. Ну, иногда слово молвит, – он вспомнил и усмехнулся. – Талдычит одно: труба да труба.
– Какая труба? Об чем это? – недоуменно спросила Варечка.
– Да кто знает! Вроде капец, кончаеся. До скольких раз явственно так говорил: труба, труба.
– Видно, не в себе… – вздохнула Сисиха.
А Шаляпин поднял свою лешачью голову и сказал:
– Он, може, про деньги, про золото тебе говорил? Дескать, в трубе. Прилюдно он говорил?
– Нет… – растерянно ответил Женик.
– Ну вот… – опустил Шаляпин взгляд и костром занялся.
Первой опомнилась Сисиха.
– Ты чего, Шаляпин? Либо умом рухнулся? Какое золото? Какая труба? – встревоженно говорила она. – У него смерть в глазах, он и гутарил без ума. А ты золото, деньги… – глаза ее испуганно бегали от сына к Шаляпину.
А Шаляпин молчал, в костерок наломал веток, поглядел, как горят они, а потом лишь сказал:
– Да это я так… Подумакиваю… Може, сынку…
– Ничего себе, подумакиваешь, – кипятилась Сисиха. – Нет, ты, Шаляпин…
А Женик сидел, прикусив язык, и сам себе приказывал: «Молчи, молчи… Перемолчать надо». А душа его горела, и в голову ударила кровь.
Шаляпин брякнул сдуру, как с дубу, не ведая. Но дурное слово его так впору пришлось, и Женик корил себя за недогадливость. Ведь это он у отца выпросил, вымолил счастье. Наедине, у постели, взяв отца за руку и низко пригнувшись к нему, он шептал в большое оттопыренное ухо:
– Отец, отец… Ты бы мне чего оставил. Ведь сестрам все. Они хозяйки. Меж собой поделят, а меня – в тычки. Они – в законе, я – найда. А ты бы мне, отец, оставил деньжат. – Женик знал, что деньги были, и немалые, даже золото. Он помнил, как в детстве отец показывал ему монетки с орлом и царем, показывал и смеялся: «Чуешь, чем пахнет?» И потому Женик просил: – Живу-то… Верка меня пилит. Да и мать – старая. Я бы ее к себе взял, докармливал. Я у тебя один сын.
Женик говорил, отец слушал, и рука его была горячей, взгляд добрым, но вот ответить не мог, лишь повторил несколько раз: «Труба… труба…» Явственно повторил.
Там, у постели умирающего, Женик злился, теперь же понял, что отец ему говорил о деле, о деньгах, о наследстве. Сообразить бы раньше и расспросить, о какой трубе речь. Что за труба? Печная? В ней деньги погорят. А может, золото?