Читаем На краю географии полностью

— Солнышкин любил Есенина, — сказал Миша. — Я знаю наизусть много стихов, так я ему читал. Ну он сам-то человек образованный. Замучили его совсем. Сначала лагерь, потом в ссылку сослали. Когда подошел конец ссылке, вызвали его в райком и стали спрашивать, не изменил ли он своих взглядов. Сеня говорить отказался. Тогда секретарь парторганизации спросил его, как он смотрит на героическую борьбу Анжелы Дейвис, которая объявила голодовку и пьет только соки. Солнышкин вскипел и сказал, что он ни разу в жизни соков не пил и рад бы до конца дней своих держать голодовку, как Анжела Дейвис. «А вот если бы, — сказал он, — вас с этой Анжелой усадить за лагерный стол да заставить есть лагерную вонючую уху, в которой плавают сваренные черви, а после бы вы с непривычки блевали от отвращения, — вот тогда бы я с вами обсудил те вопросы, которые вас интересуют». Они нашли какого-то забитого зэка на ссылке, и тот показал на суде, будто Солнышкин что-то говорил против советской власти. Так, формальность была одна. Три года по 190–1. Потом, видимо, решили его совсем на свободу не выпускать. Повезли в Томскую тюремную больницу, где врачи должны были дать заключение, что он психически ненормальный. Врачи такое заключение дать отказались. Тогда на них из КГБ надавили, его снова повезли в больницу, и тут уж они такое заключение дали. Его увезли — и больше я о нем не слышал.

Мише оставалось сидеть еще два года. Был он настоящим бедолагой, каких миллионы в России. К уголовному миру никакого отношения не имел. Просто бросился разнимать приятеля, который сцепился в гостинице с кем-то, имеющим хорошие партийные связи. Срок никакой Мише не грозил, но на суде, увидев, что приятеля пытаются нагло обвинить в том, чего он не совершал, Миша возмутился и сказал, что судьи по-сталински хотят крови. За это ему дали пять лет усиленного режима. Будучи в лагере, он раскрутился[6] на ерунде. Начальник лагеря сорвал с него шапку и гаркнул: «Снимать надо шапку, когда начальство мимо проходит!» И в самом деле, согласно правилам перед начальством положено шапку снимать. Но Миша вырвал у хозяина шапку из рук и плюнул ему в лицо. И не избежать бы ему большого срока, но на счастье в лагере поднялся бунт. Резали тех, кто сотрудничал с администрацией, убили несколько надзирателей, потом стали добивать друг друга. Начальника лагеря, конечно, обвинили в плохой постановке воспитательной работы, а Мише добавили всего год и отправили на строгий режим.

— Вот жизнь, — сказал он. — Война, разруха. Шестнадцати лет увезли меня силой из деревни в ремесленное, в город — с тех пор я мамы не видел. Семь лет во флоте. Шесть — в лагерях. Ха-ха-ха! Только смеяться можно над такой житухой.

— Так что, Миша, ты бы не узнал сейчас мать? — спросил я.

— Нет, — сказал Миша, — но я с ней переписываюсь. Совсем старенькая она. Прислала мне фотографию — ничего я не узнаю в ней. А от меня она и фотографии получить не может — в лагере запрещено фотографироваться. — Он хлопнул себя по колену. — Ничего, как-нибудь узнаем друг друга.

Миша достал какие-то письма.

— Это от моей знакомой, — сказал он. — Она очень образованная. Много пишет о Ленинграде. Ты был когда-нибудь там? Я не был. Она пишет — была в Питере. Меня кум[7] вызывает и говорит: «Почему она тебе пишет, что была в Питере? Ведь город давно называется Ленинград?» А я ему говорю: «Подруга-то у меня старенькая, новые названия не знает, все по старинке живет».

Какой-то зэк протиснулся между коек и уселся напротив. Вида он был необычного: весь заросший, как обезьяна, глаза мутные и налитые кровью, сразу видно — после бессонных ночей в изоляторе. Был он продрогший, зябко кутался в грязный бушлат, несмотря на то, что сидел у самой печки, которую натопили на славу. А в глазах окаменела ненависть.

— О Саня, — вскрикнул Миша, — а я тебя сразу и не узнал. Здорово тебя там приморили?! Да ты сними бушлат-то, у печки так быстрее согреешься. Я тебе сейчас чаек заварю. Осталось на заварку.

Я с трудом узнал в этой образине Саньку, которого посадили за невыход на физзарядку.

— Тяжело сейчас сидеть, — сказал он. — Шнырь[8] в изоляторе совсем обнаглел. Печки не топит: неохота ему дрова рубить да таскать. Так он в печку свечку ставит да дверцу открывает, а когда зэки ему говорят, чтоб топил, он говорит: «Глядите, круглые сутки топлю, вон пламя даже отсвечивает. Что я могу поделать, если печки плохие, не нагреваются?»

Саня отпил немного горячего чифира и весь сразу обмяк от разлившегося по телу тепла и легкого тумана в голове, чувство, знакомое только старым лагерникам, давно пьющим чифир.

— Заруба обнаглел совсем, — продолжал Саня о шныре, — подогрев[9] берет, а в БУР или в изолятор или вообще не передает, или передает крохи. Говорит, менты обнаружили и отобрали. Если бы менты обнаружили, ему бы там не работать. Все себе берет, паскуда.

— Варяг тоже им недоволен, — сказал Миша. — Я слышал, что он так обнаглел, что и Варягу не передает.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже