Отметим факультативно, что сама идея и философский ли, художественный ли принцип пограничности оказали существенное влияние на российскую версию постмодернизма с его попыткой свести в игровой парадигме те серьезные, бытийные коллизии, которыми наполнена жизнь нашей страны. От игр с насекомыми (В. Пелевин) и игр с «дураками» (Саша Соколов) наша постмодернистская практика пришла к политическим играм (В. Сорокин, З. Прилепин). Кинематограф и в определенной мере телевидение заполнились играми с классикой («переделки» романов Достоевского, Толстого, пьес Чехова) и играми с историей (опыт переноса действия «назад в будущее» стал основой кинематографического трэша, адресованного молодежной аудитории). И везде видна не просто граница – разломы и «разъеды», говоря словами классика: между человеком и средой, между прошлым и будущим, между «своим» и «чуждым». Однако в силу специфики искусства, с присущей ему откровенностью художественно-образной ткани, в названных случаях проблематика представляется освещенной если не очевидно, то, по крайней мере, отчетливо.
Вот почему нам представляется логичным и важным выстроить менее очевидный номинативный ряд философов, для которых идея
Обозначим кратко свое понимание
Граница между разными пространствами (Восток – Запад, провинция – столица) и разными временными отрезками (прошлое – настоящее, прошлое – будущее, наконец, время жизни – безвременье пустоты) проходила и ощущалась, как бы высокопарно это ни звучало, в душе Бердяева и его современников, старших (например, А. Чехова) и равных по возрасту (например, В. Мейерхольда). В размышлениях (и настроениях) Бердяева граница, наличие которой и признание значимости которой есть экзистенциально значимая идея, проходит через человека, разделяя его, по сути, разрубая на части – прежнюю и новую, возможно, добрую и злую, чужую и свою («В России за XIX и XX вв. много раз видели претензии появления нового человека, почти каждое десятилетие <…> Это обыкновенно происходило через психологическую реакцию. Но в сущности нового человека не появлялось» [2, с. 323].
Странность и органичность личности и философского (впрочем, не только и не столько академического) творчества В.В. Розанова, как мы полагаем, заключалась в исключительно и очевидно заметной пограничности. Как и являвшийся для него своего рода образцом Ф.М. Достоевский, Розанов мог быть назван «человеком-границей». Для них обоих было характерно: ценить кротость, но разрушать ауру кротости и у себя, и у других; жаждать гармонии и восхищаться ею, испытывать горечь от ее отсутствия либо видеть там, где не видели окружающие… Грань, на которой строились парадоксы личности Розанова: жизнь (грязная, низкая – или, напротив, неожиданно прекрасная) и мыслимый ее образ.
Для нашего дальнейшего анализа художественных текстов современного философа важно отметить, что пограничность личности Розанова выражалась подчас в ярко и тонко подмеченных гротескных бытовых деталях, присутствовавших в его жизни; так, калоши были своего рода «визитной карточкой» играющего Розанова, даже о его манере общения говорилось как о привычке «без предисловий залезать в душу нового знакомого, “в пальто и галошах”» [10, с. 229].
Художественная проза современного, во многих своих проявлениях
Проза В. Кантора с ее ностальгическим модусом (роман «Крепость» написан на рубеже 1980–1990 гг., а пришел к публике ближе к середине 2000-х; кроме того, этот роман, как и повесть «Смерть пенсионера», ностальгичен в отношении времени жизни, ушедшего или уходящего от человека) и будет ниже предметом анализа, принципиально – без сопоставления с философскими трудами автора.