Караганник стелился по заснеженным долинам, между замерзших озер. Озера вытянулись цепью по руслу пересохшей реки. Никогда я потом не видела такого огромного неба, такой чистой и глубокой синевы, таких летящих облаков. И такая светлая была здесь тишина… Однажды, в сильный мороз, я видела четыре солнца. А летом как-то был мираж — прозрачное парусное судно, наверное, с Аральского моря. Какие интересные откровенные беседы велись на караганнике! А если не хотелось даже говорить, можно было отойти далеко от всех и думать. Или прижаться к груди земли и немножко поплакать.
Я безумно тосковала по маме, сестре, брату, тете Ксении, своим друзьям, по воле, по любимой работе. По счастью, мне не пришлось узнать измены: друзья писали письма, для «конспирации» подписывались: «дядя Миша», «тетя Муська» и даже «твой дедушка Борис». А «дедушке» — всего двадцать семь лет. Он был когда-то в меня влюблен.
Конечно, было тяжело, особенно зимой, когда мы перемерзали, недоедали и недосыпали. Мы безмерно уставали, но понимали, что на фронте еще тяжелее. Но это мы понимали «умом», а в глубине души считали, что в тюрьме хуже. Все просились на фронт. И как отчаянно мы завидовали тем, кого призывали в армию.
Почти каждый вечер меня просили что-нибудь рассказать. Я прочла потом, что от сильного потрясения память либо ослабевает, либо, наоборот, необычайно усиливается. У меня как раз усилилась. Я вспоминала стихотворения, которые никогда не знала наизусть, а только читала, а теперь я их декламировала. Я помнила по именам почти всех героев Диккенса, а у него их сотни… А рассказывала я и дома, с самого детства, тоже с продолжением на несколько вечеров. Моими слушателями были: мама, тетя Ксения, сестренка, соседки и мои школьные подруги. Мы усаживались вечерком поудобнее возле горячо натопленной голландки, на столе пел самовар, а за окном потрескивал мороз. О, как я тогда была счастлива!
В ноябре 1944 года приехал на Волковское начальник санчасти. Мы только что пообедали, я намеревалась угреться и подремать, хотя бы минут двадцать. Меня мучительно знобило.
Мы спали вповалку на нарах. У большинства не было ни матраса, ни одеяла. О такой роскоши, как подушка, простыни, мы и думать забыли. Единственной постельной принадлежностью были длинные соломенные маты. Конец мата закручивался рулоном — получалось возвышение для головы. Как сладко было, намерзнувшись, отдохнуть в теплом бараке. Я укрылась с головой телогрейкой…
Только перенеслась я мысленно домой — засыпала и уже почти физически ощущала мамину руку, тепло ее щеки, когда она мне шептала, наклонясь: «Крепись, Валька, не ты одна», — как меня растолкала Августина Рутберг. (На воле она была историк, необыкновенная, энергичная, бодрая и горластая женщина, мой хороший товарищ.)
— Ты знаешь, кто приехал? Начальник санчасти. Как это «ну и что»! Он же на воле был известный на всю Москву невропатолог. Сейчас же иди к нему. Я уже говорила с ним. Он тебя ждет.
— Зачем?
— А затем, что тебя же всю дергает… Иди скорее. Проснулись другие женщины и тоже стали меня уговаривать идти к врачу. Пришлось подняться.
Начальник санчасти мне почему-то не понравился: раскормленный, рыхлый, белобрысый, глаза бегают. Возможно, это у меня было от предубеждения против тех, кто в лагерных условиях умел держаться на ответственной работе. Первым делом он пощупал пульс и сунул мне под мышку градусник. Температура оказалась 38,4 градуса. Посмотрел рефлексы, покачал головой.
— Как аппетит?
На аппетит жалоб не было.
— Плачете? Я спрашиваю, часто плачете?
— Да.
Он записал.
— Бывает ощущение тоски, тревоги?
— Бывает.
— Навязчивые мысли есть?
— О да.
— О чем?
— О свободе.
— Раздражительность?
— Сильная. Особенно при виде некоторых людей. (Я подразумевала лагерное начальство.)
Доктор опять записал.
— Нужно стационарное лечение, — буркнул он и обратился к присутствующему здесь участковому врачу: — Отправьте первой оказией в Караджарскую больницу. А пока выпишите бюллетень.
Женщины ликовали: «Мы тебе говорили. Теперь тебя подлечат». Они укутались получше — мела поземка — и ушли на снегозадержание. А я, натянув на голову телогрейку, сладко уснула.
«Оказия» оказалась только недели через две. С вечера меня предупредили, что еду я вместе с «подконвойными» — нескольких отказчиков от работы отправляли в штрафной изолятор, возле Караджара. Попутчики были не из приятных…
Обитатели «подконвойки» остро ненавидели «политических». Они страшно возмущались тем, что «враги народа» расконвоированно живут в лучших условиях. И особенно возмущались тем, что все «контрики» уверяют, будто они сидят невинно. Последнее просто выводило их из себя. О «подконвойке» рассказывали страшные истории. Будто там проигрывают людей в карты, развратничают и безобразничают. Их бараки были опутаны тройным рядом колючей проволоки. На ночь между проволокой спускали огромных овчарок. Собаки завывали на весь лагерь. В «подконвойке» содержали бандитов, убийц, воров-рецидивистов.