— Тебя нельзя запереть в лабораторию даже на два часа.
— Почему?
— В науке нужно иметь терпение. Нужно долго ждать результатов. А ты хочешь получать сразу, а не в кредит.
Он иронизировал надо мной, так как чувствовал, что я чего-то не договариваю. Я действительно ненавижу это топтание на месте, которое называется разработкой проблем, это бесцельное растрачивание драгоценного времени, разговоры о диссертации, будто это единственный критерий, который делает человека уважаемым. Я знал людей, которые шли в науку потому, что хотели пожить потеплее. Я не договаривал тогда только то, что верил ему, Стаське, верил, что если через три года аспирантуры он увидит, что ничего не нашел нового, то не будет тратить тонну бумаги и обобщать галиматью.
Я расплатился за обед и побрел к дому. Если бы я писал Стаське письма так же часто, как вспоминаю его, то получал бы ответы пачками.
В комнате был беспорядок. На столе со вчерашнего дня стояли немытые тарелки Я сдвинул все на край, разделся, взял книжку и лег.
Передо мной кружился электрический плафон, забинтованная рука больного, белый халат тети Они, белые биксы. Наконец что-то упало на пол и разбилось на мелкие, звенящие осколки. Я вскочил с кровати и бросился к двери, ничего не разбирая. На пороге стоял Мишка, сын тети Они.
— За вами, — сказал он, — из больницы. Машина.
— А что там?
— Почем я знаю?
— Скоро двенадцать, — сказал я, — черт знает куда галстук сунул.
Шофер гнал машину и все время гудел, хотя на улице никого не было. Я думал: «Сколько бессонных ночей может выдержать человек?» Машина тяжело развернулась и въехала во двор.
— Приехали? — сказала тетя Оня.
— Приехали! — недовольно сказал я.
— Парнишку из Сенежа привезли, на пилораме руку прошило часов шесть назад. Совсем уже мертвый.
— Как мертвый? — испугался я.
— Чуть живой, — поправилась тетя Оня.
Парнишка, белый как простыня, лежал на операционном столе. Он молча смотрел то на меня, то на Марию Михайловну и, казалось, ждал, когда мы ему поможем.
«Губы стали совсем бесцветными, их почти не различить. Значит, кровопотеря была очень большая…» — подумал я.
— Ну, герой, как себя чувствуем? — Я говорил подчеркнуто бодро, точно не замечал его состояния.
— Хорошо, — еле выговорил он.
— Хорошо, говоришь? — переспросил я, рассматривая рану и холодея от ужаса. — Очень хорошо, что хорошо…
Мальчик застонал: мышцы руки были размозжены, и прикосновение вызывало сильную боль.
— Потерпи… Ну совсем чуточку. Еще… — просил я. — Тебя как зовут?
— Толя.
— И фамилия у тебя есть, Толя?
— Е-есть.
— Новокаин, — сказал я сестре. — Так во-от, Толя, скажи мне свою фамилию.
— Ляпин, — с трудом выговорил мальчик.
— Ляпин? — переспросил я. — Ну и фамилию ты раздобыл, Ляпин! Наверно, Ляпой в школе дразнили?
— Ляпой, — попытался улыбнуться мальчик, но на лице появилась страдальческая гримаса.
— А меня Степой дразнили. Я до седьмого класса выше всех был. К фамилии-то у меня не придерешься… Знаешь мою фамилию?
— Знаю.
— Ну вот и познакомились. А ты молодец. Терпеливый. Это по-мужски. Только вот невнимательный ты, Ляпа, как это с рукой, а?
— Всякое случается, — сказала Мария Михайловна.
— Знаешь, как говорят: в первый раз прощается, второй раз воспрещается, а на третий раз не пропустим вас.
Мальчик ничего не ответил. Он закрыл глаза и дышал очень поверхностно, даже казалось, что дыхания вообще нет.
— Определите группу крови. — Я повернулся к Марии Михайловне. — Половина дел сделана, Ляпа. Нерв целенький. Рука работать будет. Даже при необходимости фигу сумеешь показать.
Мария Михайловна пододвинула тарелку, покрашенную в разные цвета, с каплями крови в четырех квадратах. Я внимательно рассматривал капли.
— Третья группа, — сказал я. — Будем переливать.
— У нас нет ни третьей группы, ни универсальной, — сказала Мария Михайловна. — Завхоз привезла вторую.
— Вторую? Зачем? В больнице же была вторая?
Мария Михайловна пожала плечами.
Я стоял около мальчика и, по-моему, ни о чем не думал. Потом какие-то мысли возникли: «Видишь, Ляпа, у нас для тебя нет крови. И ничего не поделаешь. На нет и суда нет. А без крови твои дела не так уж хороши. Даже плохи, Ляпа. Кто в этом больше виноват, я или Сидоров, для тебя значения не имеет. Это уже чисто теоретическая проблема. По крайней мере я оказался не на высоте…»
Внезапно у меня появилось неудержимое желание схватить что-нибудь с операционного стола и садануть об пол. Потом я подумал, что нужно бежать к телефону и звонить главному. Звонить, звонить, звонить. Пока он не встанет со своей теплой постели, а потом еще раз звонить ночью, чтобы у него начался кашель, насморк, озноб. Это он заставил перелить последнюю кровь Глебову.
Но ведь я мог и не согласиться. Разве мне грозило что-нибудь?
У меня стучало в висках, потому что я не мог простить себе этого соглашательства, этого подхалимства, на которое шел сознательно утром, хотя кривлялся перед другими своей смелостью.
— Что же делать? — спросила Мария Михайловна.
Я подумал, что пошлю ее к черту, потому что задавать вопросы умеют все, а решать должен Дашкевич.